Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №23/2009

ЛитМотив

“Женские” деревья

БЕРЁЗА

В поэзии первой половины прошлого века мы находим краткие и не особенно выразительные упоминания об этом дереве: “семья младых берёз” — у В.Жуковского, “под сению берёз ветвистых” — у Е.Баратынского, “чета белеющих берёз” — у М.Лермонтова. Правда, в стихотворении «Родина» Лермонтов закрепляет за берёзой более общий смысл — одного из символов всей России. Именно в таком качестве — как “русское дерево” — и начинает восприниматься берёза по мере развития национального самосознания в поэзии:

Средь избранных дерев берёза
Непоэтически глядит;
Но в ней — душе родная проза
Живым наречьем говорит.
.................................
Из нас кто мог бы хладнокровно
Завидеть русское клеймо?
Нам здесь и ты, берёза, словно
От милой матери письмо.

Здесь П.Вяземским («Берёза», 1855 <?>) вводится характерный мотив: берёза как знак родины на чужбине или как примета возвращения на родину, словно бы издалека земля манит своим светлым лучом. (Прозаически это запечатлелось ещё в письме Пушкина: “Мы переехали горы, и первый предмет, поразивший меня, была берёза, северная берёза! Сердце моё сжалось”.) Интересно сопоставить два стихотворения Н.Огарёва — «Дорога» (1841) и «Берёза в моём стародавнем саду...» (1863). Если в первом, написанном на родине, берёза выступает как часть унылого скучного пейзажа: “Белые с морозу, // Вдоль пути рядами // Тянутся берёзы // С голыми сучками. // <...> // Я в кибитке валкой // Еду да тоскую: // Скучно мне да жалко // Сторону родную”, — то во втором, созданном на чужбине, это дерево приобретает поэтический облик, как сохраненная в душе связь с родиной и детством: “Берёза в моём стародавнем саду // Зелёные ветви склоняла к пруду. // Свежо с переливчатой зыби пруда // На старые корни плескала вода”.

С тоской по родине у многих поэтов связано развитие того поэтического мотива, который был впервые найден Вяземским. “Берёза родная, со стволом серебристым, // О тебе я в тропических чащах скучал” (К.Бальмонт. «Берёза»). Даже В.Маяковский, в целом отрицательно относившийся ко всякой национальной символике (отзыв о Л.Собинове, который поёт романс на есенинские стихи “под берёзкой дох­лой”), в одном из заграничных стихотворений отдал дань этой традиции:

Конешно —
берёзки,
снегами припарадясь,
в снежном
лоске
большущая радость.

(«Они и мы»)

У многих поэтов берёза с её склонёнными ветвями, названная “плакучей”, олицетворяет горечь и страдание. “Как вдова, бледна от слёз, — тяжела-де участь злая”; “вихрастые макушки никлых, стонущих берёз” (Н.Клюев); “никнут купы плакучих берёз”, “плакучею, заплаканной берёзой над полями” (А.Прокофьев). У А.Фета берёза ассоциируется со страдальческой долей родной страны:

Берёзы севера мне милы, —
Их грустный, опущённый вид,
Как речь безмолвная могилы,
Горячку сердца холодит.
.............................
Лия таинственные слёзы
По рощам и лугам родным,
Про горе шепчутся берёзы
Лишь с ветром севера одним.

(«Ивы и берёзы»)

Если бы берёза выступала только в плакучем облике, она мало отличалась бы от ивы. Но в берёзе есть и другая эмоциональная и символическая значимость — весенняя, ликующая. В древних языческих обрядах берёза часто служила “майским деревом” (подобно тому, как ель — “декабрьским”, “новогодним”): вокруг берёзы весенним праздником, который назывался семик, или зелёные святки, водили хороводы, наряжали её разно­цветными лентами. Недаром, как отмечает В.Даль, белую берёзу называют “весёлкой”. На ней сплетали ветки в косички, уподобляя молодой девушке, надевали венки. Обряды эти были девичьими, мужчины к ним не допускались. “Действия с берёзкой не всегда ограничивались её завиванием. Берёзку срубали, украшали лентами, бусами, платками и пр., ходили с ней по деревне. <...> Когда берёзку полностью одевали, девочка подлезала ей под юбку, брала её за ствол и двигалась впереди хоровода; получалось впечатление, что берёза идёт и пляшет сама». Берёзку часто рядили в девичье платье: надевали кофту, юбку, фартук, на голову платок или кокошник, — и называли такое заплетённое дерево “девичьей красой”. Отсюда известные семикские песни:

Во поле берёзонька стояла,
Во поле кудрявая стояла...
Я, млада девица, загуляла,
Белую берёзу заломала...

...Сама я берёзынька,
Сама я оденуся...
Надену платьишко,
Всё зелёное...
Всё шелковое...

Если географическая, так сказать, представительность берёзы была прочувствована во второй половине XIX века, то её связь с историческими корнями, с древними обычаями, сохранившимися, впрочем, ещё и до наших дней, была воспринята поэзией лишь в начале XX века, когда активно возрождается в общественном сознании и в художественном творчестве интерес к древней, дохристианской, языческой Руси. Одним из первых проявлений этого интереса были поэтические сборники С.Городецкого «Ярь» и «Русь», в которых есть стихи и о берёзе:

И сам Ярила пышно увенчал
Концы волос зелёной кроной
И, заплетая, разметал
В цвету лазурном цвет зелёный.

(«Берёза»)

Ярила — божество весеннего плодородия у древних славян. Завивая и заламывая берёзу, воплощавшую женское плодоносящее начало, славяне во время зелёных святок пробуждали плодоносящую силу самой земли. Это очеловечивание, “оженствление” облика берёзы, данное у Городецкого ещё в непосредственной связи с символикой обряда, в творчестве Есенина достигает полного развития и реализма подробностей. Если клён — герой его “растительного романа”, то берёза — героиня.

Зелёная причёска,
Девическая грудь,
О тонкая берёзка,
Что загляделась в пруд?

(«Зелёная причёска...»)

Вернулся я в родимый дом.
Зелёнокосая,
В юбчонке белой
Стоит берёза над прудом.

(«Мой путь»)

Я навек за туманы и росы
Полюбил у берёзки стан,
И её золотистые косы,
И холщёвый её сарафан.

(«Ты запой мне ту песню, что прежде...»)

Береза, какой она предстаёт у поэта, похожа на майское деревце русских народных обрядов: ветки заплетены в косы, ствол обряжен в холщёвый сарафан или белую юбку. Но это не ритуальное, а метафорическое перевоплощение. Сама берёзовая крона и ствол делают её похожей на молодую женщину, заглядевшуюся в пруд, как в зеркало. Благодаря Есенину образ женственной берёзки вновь обрёл распространение в сознании народа — уже после того как соответствующий обряд почти вышел из употребления.

После Есенина берёза широко вошла в лирический репертуар советских поэтов. Типическим примером может служить стихотворение С.Щипачёва «Берёзка»: “Её к земле сгибает ливень // почти нагую, а она // рванётся, глянет молчаливо — // и дождь уймётся у окна”. Берёзка здесь — воплощение верности, она не поддаётся ни бурану, ни ливню: “Но, тонкую, её ломая, // Из силы выбьются... Она, // видать, характером прямая, // Кому-то третьему верна”. Слабость этого и других подобных опытов в том, что пейзаж сводится к прямой аллегории человеческого характера.

Образ берёзы в русской поэзии многозначен: в нём и грусть опущенных ветвей, и свет, исходящий от ствола, — светлая грусть, которой овеяно это северное дерево. Если обозначить крайности в изображении берёзы, то их резкое, прямое совмещение дано в двух стихотворениях И.Анненского «Весна» и «Осень», объединённых общим названием «Контрафакции». В первом стихотворении — у сухой, чёрной берёзы встречаются влюблённые:

В майский полдень там девушка шляпу сняла,
И коса у неё распустилась.
Её милый дорезал узорную вязь,
И на ветку берёзы, смеясь,
Он цветистую шляпу надел.

Это один из первых в новой русской поэзии опытов воскрешения ритуального значения берёзы как майского дерева, причём обряд возникает вне связи со всякой фольклорной средой — в городской обстановке, тем ценнее значение “невольной” реминисценции, как бы прорывающейся сквозь чуждые культурные слои. Берёза превращается в девушку, обряжается в “цветистую шляпу”.

А к рассвету в молочном тумане повис
На берёзе искривленно-жуткий
И мучительно-чёрный стручок,
Чуть пониже растрёпанных гнёзд,
А длиной — в человеческий рост...
И глядела с сомнением просинь
На родившую позднюю осень.

Берёза как майское “невестящееся” дерево и как запоздало родившая осень, принёсшая мёртвый плод, — вот символические пределы в осмыслении образа.

Более простое, фольклорно целое обобщение образа берёзы во всей контрастности её эмоциональных значений находим у А.Прокофьева:

Люблю берёзу русскую,
То светлую, то грустную...
То ясную, кипучую,
То грустную, плакучую.

(«Россия»)

У берёзы много поэтических возможностей, образных оттенков, которых мы не упомянули. Есть устойчивое, например, сравнение её ствола с молоком. У С.Есенина в стихотворении «Пойду в скуфье смиренным иноком...» “туда, где льётся по равнинам // Берёзовое молоко”. У В.Соколова в «Напеве»: “Нас может счастием наполнить // Берёз парное молоко”.

Есть образы, которые, по-видимому, уникальны. Например, крапчатость берёзы, чередование в ней чёрных полосок на белом фоне послужило основой двух совершенно разных метафор, каждая из которых точно выражает поэтическую индивидуальность своего автора: у С.Есенина — “берёзовый ситец”, у А.Вознесенского — “протяжные клавиши” (“...наверно надо быть летящим, // чтоб снизу вверх на ней сыграть”).

Лёгкий, парящий силуэт берёзы, столь согласный и контрастирующий с её плакучей кроной, действительно создаёт богатую клавиатуру образных возможностей и позволяет найти необходимую тональность для передачи самых разных, даже противоположных чувств, которые вызывает в нас русская природа.

ИВА

У ивы как поэтического образа много сходного с берёзой: и ту и другую называют “плакучей” (при обозначении их пород сама наука пользуется для терминологических целей метафорой “плача”). Иногда для создания в стихотворении одной поэтической атмосферы берёза и ива упоминаются рядом, например у М.Цветаевой в цикле «Деревья»:

Ивы — провидицы мои!
Берёзы — девственницы!

Но образ ивы более однозначен, лишён той уравновешивающей светлости, которая есть в берёзе. Он более однотонен, меланхоличен, однако порой приобретает большую глубину. А.Фет в стихотворении «Ивы и берёзы», сравнивая эти два дерева, отдаёт предпочтение ивам. Грустный, опущенный вид берёз многое говорит сердцу.

Но ива, длинными листами
Упав на лоно ясных вод,
Дружней с мучительными снами
И дольше в памяти живёт.

Ива ближе всего к поэтам с мягким, мечтательным складом характера, таким, как Жуковский, Фет, Есенин. Хотя, по-видимому, впервые в русской поэзии она упомянута у М.Ломоносова в идиллии «Полидор» (1759):

...И тихой Днепр в себе изображает ивы,
Что густо по крутым брегам растут, —

своеобразная прелесть этого дерева оказалась “конгениальна” другому поэту, Жуковскому, который пе­редал её в элегиях «Сельское кладбище», «Вечер» и «Славянка»:

Там в полдень он сидел под дремлющею ивой,
Поднявшей из земли косматый корень свой...
Как тихо веянье зефира по водам
И гибкой ивы трепетанье!
То ива дряхлая, до свившихся корней
Склонившись гибкими ветвями...

В этих строках уже наметилось многое из того, что в дальнейшем определит поэтический облик ивы: гибкость, трепетность, дремотность, задумчивость, горестность, склонённость.

Такое значение ивы по традиции восходит ещё к европейской поэзии средних веков, а затем Возрождения. Самая “знаменитая” ива в мировой литературе та, про которую поёт Дездемона, предчувствуя свою кончину: (“Была у ней излюбленная песнь, // Старинная, под стать её страданью, // Про иву, с ней она и умерла”). Ива — аллегория несчастной девушки, покинутой возлюбленным:

Несчастная крошка в слезах под кустом
Сидела она у обрыва.
Затянемте ивушку, иву споём.
Ох, ива, зелёная ива.

С ивой связана и гибель Офелии в «Гамлете, принце Датском» Шекспира:

Ей травами увить хотелось иву,
Взялась за сук, а он и подломись,
И, как была, с копной цветных трофеев
Она в поток обрушилась.

Судьба девушки, брошенной возлюбленным и от горя потерявшей рассудок, уже не условно, а впрямую переплетается с судьбой плакучего дерева, склонившегося над водой. Обряжая иву наподобие майского дерева, Офелия как бы реализует этот обрядовый символ и сама падает в воду с охапками трав и цветов: ива не стала “девицей”, но девица разделила судьбу ивы.

Эти шекспировские мотивы повлияли на восприятие ивы в русской поэзии, отразились прямыми реминисценциями у крупнейших поэтов — Фета, Блока, Пастернака. В фетовском стихотворении «Я болен, Офелия, милый мой друг...» как бы слились в одну две ивы из шекспировских пьес «Отелло» и «Гамлет»: “Про иву, про иву зелёную спой, // Про иву сестры Дездемоны”. Настойчивым рефреном (“Когда случалось петь Дездемоне”, “Когда случалось петь Офелии”) объединяет героинь одной темой Пастернак в «Уроках английского»: “...А жить так мало оставалось, — // Не по любви своей звезде она, — // По иве, иве разрыдалась”.

Образ ивы как дерева разлуки, обмана, измены присутствовал и в русских народных песнях. Фольклорное (а не вторично-литературное) происхождение имеет этот мотив в стихах Н.Клюева, где говорится о девушке, повенчавшейся с солнцем, “заголубленной в речном терему”; символом этой женской судьбы, повторившей судьбу Офелии, становится ива.

В просинь вод загляделися ивы,
Словно в зеркальце девка-краса.
................................
Кличу девушку с русой косою,
С зыбким голосом, с вишеньем щёк.
Ивы шепчут: “Сегодня с красою
Поменялся кольцом солнопёк...”

Вне какой-либо связи с пейзажем, как чистую эмблему, использует образ ивы А.Ахматова. Ива у неё — воплощение одиночества, горестной разлуки, разрыва.

Ива на небе пустом распластала
Веер сквозной.
Может быть, лучше, что я не стала
Вашей женой.

(«Память о солнце в сердце слабеет...»)

Обычно ива склоняется над рекой — здесь она обрисована на фоне неба своим сквозящим силуэтом, что подчёркивает тему одиночества (см. также «Разрыв»). С образом ивы Ахматова связывает характер своей лирической героини:

Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех серебряную иву.
И, благодарная, она жила
Со мной всю жизнь, плакучими ветвями
Бессонницу овеивала снами.

(«Ива»)

И М.Цветаева в стихах, обращённых к ахматовской “музе плача, прекраснейшей из муз”, тонко улавливает эту “ивовую” сущность её лирической героини: “Не этих ивовых плавающих ветвей // Касаюсь истово, — а руки твоей!”

Ива в русской поэзии означает не только любовную, но и всякую разлуку, горе матерей, расстающихся со своими сыновьями. В облике ивы есть что-то материнское — серебристые пряди, недаром иву зовут “седою”. Некрасовское стихотворение «Внимая ужасам войны...» заканчивается параллелизмом в духе народной поэзии:

...То слёзы бедных матерей!
Им не забыть своих детей,
Погибших на кровавой ниве,
Как не поднять плакучей иве
Своих поникнувших ветвей...

В посвящении к поэме «Мороз, Красный нос» Некрасов напоминает сестре, что она провидчески связала посаженную матерью иву с её горькой судьбой:

...И ту иву, что мать посадила,
Эту иву, которую ты
С нашей участью странно связала,
На которой поблёкли листы
В ночь, как бедная мать умирала...

Близок некрасовскому и образ ивового вдовства у Пастернака:

Где ива вдовий свой повойник
Клонила, свесивши в овраг...

(«Весенняя распутица»)

В этом же значении образ ивы выступает и как обобщение национальной судьбы, знаменуя грусть и горесть родимой земли. У С.Есенина:

Я люблю родину.
Я очень люблю родину!
Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь.

(«Исповедь хулигана»)

У Н.Рубцова:

Россия! Как грустно! Как странно поникли
и грустно
Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!
(«Я буду скакать по холмам
задремавшей отчизны...»)

РЯБИНА

Если берёза сочетает в себе грусть и радость, скорбную пониклость и праздничную приподнятость, ива же преимущественно воплощает первый ряд этих свойств, то рябина — второй: это буйство красок, озорство, удалое веселье... Это самое яркое из деревьев, пылающее всеми оттенками багряного цвета. Вместе с тем в рябине угадываются те горечь и грусть, которые вообще неотделимы от русской природы. Часто красные ягоды рябины, ассоциируясь с кровью, жертвой, страданием, передают не меланхолию, а дерзость, вызов, неистовство, бушевание. Этот мотив нашёл концентрированное выражение в стихотворении А.Блока «Осенняя воля»:

Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земли,
Но густых рябин в проезжих сёлах
Красный цвет зареет издали.

Панорама осени — “желтой глины скудные пласты” — взрывается красным цветом рябин, будто заревом, ужасом и весельем разгула, зовущим в необъятную даль России.

Рябина как образ родины, передающий её нрав иначе, чем берёза, впервые запечатлелась у П.Вяземского. Не случайно, что именно он, из всех русских поэтов особенно чувствительный к теме “родина на чужбине”, “Россия в Европе”, создал два стихотворения (в 1854–1855 годы, во время заграничного путешествия), в которых прославил эти два деревца как “милых землячек”. Если берёза воплощает застенчивость, простоту, неяркость русской природы, то рябина — её огневое начало. Вяземский называет рябину “русским виноградом” — за её сочность, “злато-янтарный душистый нектар”, “сладостный хмелёк”, который “сердце греет”. В чужом краю она выглядит одиноко, сиротливо, на родине же о ней поют песни — не грустные, как об иве, а зажигательные. Одну такую песню Вяземский приводит в «Рябине», перелагая на стихотворный лад:

Красавицы, сцепивши руки,
Кружок весёлый заплели,
И хороводной песни звуки
Перекликаются вдали:
“Ты, рябинушка, ты кудрявая,
В зелёном саду пред избой цвети,
Ты кудрявая, моложавая,
Белоснежный пух — кудри-цвет твои.
Убери себя алой бусою,
Ярких ягодок загорись красой;
Заплету я их с тёмно-русою,
С тёмно-русою заплету косой.
И на улицу на широкую
Выду радостно на закате дня,
Там мой суженый черноокую,
Черноокую сторожит меня”.

Как видим, у Вяземского рябина — в согласии с фольклорной традицией — дерево радостное, знаменующее не разлуку, а встречу с милым (“выду радостно на закате дня”): яркие ягоды, алые бусы создают образ горящей красоты.

Однако ягоды рябины поспевают осенью, и на них лежит отблеск какого-то холода, увядания. Отсюда есенинский образ рябины — огня, который не жжёт:

В саду горит костёр рябины красной,
Но никого не может он согреть.
Не обгорят рябиновые кисти,
От желтизны не пропадёт трава.

(«Отговорила роща золотая...»)

Часто образ рябины метафорически раскрывает тему страдания: горящие кусты как рубцы и язвы на теле многострадальной родины. Рябина появляется у Блока ещё раз после «Осенней воли» в цикле «Осенняя любовь». Осенняя любовь — это страсть как страдание, это кровь, выступающая в предсмертных муках природы. Отсюда ассоциативная связь рябины как “кровавого” дерева с распятием. В народных преданиях с крестным древом отождествляли дуб, бузину, поэт добавляет к ним рябину:

Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь, —
Когда палач рукой костлявой
Вобьёт в ладонь последний гвоздь, —
Когда над рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте...

Близкий образ у Есенина: “схимник-ветер” обходит осенний простор

И целует на рябиновом кусту
Язвы красные незримому Христу.

(«Осень»)

Рябина — это и смертная истома, бесшабашность в сочетании с отчаянием. Осознавая в себе призвание “петь над родимой страной аллилуйя”, Есенин создаёт образ родины-рябины, которую он отпевает своим “псалмом”:

Оттого-то в сентябрьскую склень
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина.

(«Сорокоуст»)

После берёзы нет другого дерева, в образе которого так часто олицетворялась бы Россия. И если берёза нашла своего певца в Есенине, то рябина — в Цветаевой: ни у какого другого поэта она не употребляется так часто и с таким лирическим воодушевлением. У Цветаевой как бы сходятся воедино два мотива, по большей части разделённые ранее: рябины горькой и рябины огненной... Да и не случайно, что “гореть” и “горечь” — родственные по истокам слова (горькое — то, что жжёт язык, горит на языке). Два главных природных “пристрастия” Цветаевой — огонь:

Что другим не нужно — несите мне!
Всё должно сгореть на моём огне!
Я и жизнь маню, я и смерть маню
В лёгкий дар моему огню.

(«Что другим не нужно — несите мне!..»)

и деревья:

Деревья! К вам иду! Спастись
От рёва рыночного!
Вашими взмахами ввысь
Как сердце выдышано!

(«Деревья»)

“Огонь”, идущий к “деревьям”, взмахи деревьев — как выдохи огня... Соединение двух любимых стихий — огненной и древесной — и определило значение для Цветаевой рябины и бузины — “огненных деревьев”. В цветаевской рябине, как и в бузине, сошлись горечь и пылание:

Красною кистью
Рябина зажглась
Падали листья.
Я родилась.
..................
Мне и доныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть.

(«Стихи о Москве»)

“... Уст моих псалом: // Горечь рябиновая” — своего рода кратчайшее цветаевское определение сути своего творчества.

Опалённость всеказнящим, всепоедающим огнём, горечь судьбы, испепелённой пламенем вдохновения, — эти цветаевские мотивы воплощались и в образе бузины:

Что за краски разведены
В мелкой ягоде, слаще яда!
Кумача, сургуча и ада —
Смесь, коралловых мелких бус —
Блеск, запёкшейся крови — вкус!
Бузина казнена, казнена!
Бузина — цельный сад залила
Кровью юных и кровью чистых,
Кровью веточек огнекистых —
Веселейшей из всех кровей:
Кровью сердца — твоей — моей...

(«Бузина»)

Сок бузины — “слаще яда”, “веселейшая из всех кровей”; тут переплелись противоположные понятия, образуя оксюмороны, задача которых — раскрыть гибельность той сладости и сладостность той боли, которая заключена в судьбе лирической героини — “горячей” и “горькой”.

Рябина для Цветаевой — не просто знак личной участи, родовая мета, но и мета родины. Рябина сопутствует ей всю жизнь, как Ахматовой — ива. Насколько противоположны значения ивы и рябины на языке деревьев, так отстоят и творческие системы Ахматовой и Цветаевой в русской поэзии. Ива — плакучая скорбь, рябина — жгучая боль, ива истомна, рябина неистова, ива — слёзы из глаз, рябина — кровь из раны, ива — нежная, дремотная, рябина — страстная, мятежная. Такова для Цветаевой и вся Россия — огненная горечь:

— Сивилла! — Зачем моему
Ребёнку — такая судьбина?
Ведь русская доля — ему...
И век ей: Россия, рябина...

(«Але»)

Цветаева, кажется, первой зарифмовала “рябина — судьбина”, и это созвучие преследовало её на чужбине. В стихотворении «Тоска по родине! Давно...», утверждая свою независимость от настоящего и былого, от близкого и далёкого, Цветаева вдруг, как бы через силу, на излёте, на выдохе всего стихотворения признаётся:

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё — равно, и всё — едино,
Но если по дороге — куст
Встаёт, особенно — рябина...

Утверждая, что “тоска по родине! Давно // Разоблачённая морока”, доказывая это всем строем и смыслом стихотворения, Цветаева в конце будто “устаёт” от неопровержимости своих доводов и делает исключение для рябины, которое поворачивает всё стихо­творение вспять, пронизывает его ностальгическим чувством, обнаруживает шаткость самых несокрушимых доводов. Стихотворение уже в сознании читателя начинает двигаться в обратную сторону, там, где говорилось “нет”, слышится “да”.

Рябину
Рубили
Зорькою.
Рябина
Судьбина —
Горькая.
Рябина —
Седыми
Спусками...
Рябина!
Судьбина
Русская.

Так, по слову в строку, зарифмовала Цветаева рябину — и не просто с судьбиной, но с русской: горькой, срубленной, “седыми спусками” идущей к совершению предназначенного.

В рябине есть что-то надломленное — не прямота стройной берёзки, не плавность склонившейся ивы, но молниевидный зигзаг; и брызнувшая кровь не случайна, она в самом жесте, каким ветви рябины держат тяжесть своих кистей. Всего в двух строчках передал Д.Самойлов («Рябина») очертания этого трагического жеста: “Руки так заломить, // Как рябиновый куст”.

Как последний во времени отклик на тему, введённую в русскую поэзию П.Вяземским, можно рассматривать стихотворение А.Вознесенского «Рябина в Париже».

Так я один в чужбине дальной
Тебя приветствую тоской,
Улыбкою полупечальной
И полурадостной слезой, —

писал Вяземский, обращаясь к рябине, встреченной им в Европе. Вознесенский везёт с собой в Европу, в Париж то, что считает своей географической и поэтической родиной, —

И когда по своим лабиринтам
разбредёмся в разрозненный быт,
переделкинская рябина
нас, как бусы, соединит.

Внимание! Объявляем очередной этап нашего конкурса. Он будет посвящён ещё одному женскому дереву — липе (мы специально опустили часть статьи М.Эпштейна, чтобы вы могли поработать самостоятельно). Липу в полной мере можно назвать деревом литературным. В каких произведениях оно встречается? Какие мотивы и образы с ним связаны? Присылайте свои находки на конкурс (подробнее о нём см. в № 17), не забывая указывать на конверте или в теме электронного письма название этапа.

 

Михаил Эпштейн