Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №11/2009

Штудии

Пушкин и Пастернак

Из комментария к первой части цикла «Тема с вариациями»

Как известно, цикл «Тема с вариациями» посвящён Пушкину и в первой публикации (альманах «Круг», 1923) носил недвусмысленное название «Стихи о Пушкине». Однако ни это посвящение, ни образ Пушкина — фигуранта почти всех стихотворений, ни многочисленные пушкинские аллюзии и цитаты не дают ответов на некоторые загадки цикла, которые мы попытаемся прояснить.

Помимо пушкинского слоя в цикле «Тема с вариациями» явственно просвечивает более древний — мифологический. Он подразумевает прежде всего названного в стихотворениях сфинкса и целый ряд неназванных ассоциаций, которые сфинкс за собой влечёт. В своих комментариях к циклу Е.В. и Е.Б. Пастернаки дважды обращаются к этому образу, трактуя его двояко: “…В «Теме с вариациями» олицетворением «загадочной гениальности» Пушкина стал сфинкс”1 и “сфинкс в стихотворении Пастернака — не мифическое полуживотное-получеловек, а характеристика и обозначение самого Пушкина”2. И то, и другое бесспорно, однако нам представляется, что со сфинксом связаны и другие смысловые значения, важные для цикла в целом.

Тема сфинкса вводится эпиграфом из Ап. Григорьева, подчёркивающим загадочность, таинственность, — главную, если можно так выразиться, родовую черту сфинкса, а также вводящим определяющий для цикла мотив связи времён. Начальные строки стихотворения «Тема» вполне отчётливо разделяют сфинкса и Пушкина: поэт стоит на скале и, закрыв глаза, представляет себе сфинкса, находящегося в пустыне. С другой стороны, на Пушкина нужно смотреть как на одного из упомянутых в эпиграфе “Египта древнего живущих изваяний, // С очами тихими, недвижных и немых, // С челом, сияющим от царственных венчаний” — образ Пушкина, стоящего над морем, запечатлён на живописном полотне и в этом смысле отчасти совпадает с изваянием сфинкса.

С самого начала Пушкин будет событийно и метафорически связан со “стихией свободной стихии” — морем, а сфинкс — с пустыней. Пастернак применяет приём так называемого “рембрандтовского освещения”: фигуры сфинкса и Пушкина ярко подсвечиваются, вырываются из темноты, поскольку действие стихотворений происходит ночью (в отличие от известной картины Репина–Айвазовского). Сфинкс освещается голубоватым светом луны, Пушкин — свечами, но та и другая подсветки взаимозаменяемы, как, собственно, Пушкин и сфинкс.

Светло как днём. Их озаряет пена.
От этой точки глаз нельзя отвлечь.
Прибой на сфинкса не жалеет свеч
И заменяет свежими мгновенно.

(С одной стороны, “не жалеет свеч”, конечно, идиома — не жалеет усилий, с другой — она тут же реализуется в прямом значении — “заменяет свежими мгновенно”.)

Или:

Плыли свечи. И, казалось, стынет
Кровь колосса. Заплывали губы
Голубой улыбкою пустыни.
В час отлива ночь пошла на убыль.

Попутно заметим, что всё действие происходит между приливом и отливом, которые соответствуют лунному циклу: луна, освещающая море и пустыню, вероятно, полная, и прибой заливает берег, чтобы к утру “взасос осушить песок”. Этот природный цикл соответствует циклу творческому, который протекает ночью: от заката до рассвета; поэтому свечи оплывают, пока пишется черновик «Пророка».

Вернёмся к тому, что своим внутренним взором видит Пушкин в сфинксе.

...Не нашу дичь: не домыслы в тупик
Поставленного грека, не загадку,
Но предка: плоскогубого хамита,
Как оспу, перенёсшего пески,
Изрытого, как оспою, пустыней,
И больше ничего.

Взгляд Пушкина и “наша дичь” (то есть привычный, традиционный взгляд) противопоставлены, поскольку сфинкс сам по себе неоднозначен и предполагает разное восприятие. Не углубляясь слишком в историю вопроса, скажем только, что изначально сфинкс (шепсес-анх — “живой образ”, ср. с Ап. Григорьевым “живущее изваяние”) — это символическое изображение египетских фараонов или богов, а не мифологический персонаж. Со времён Раннего египетского царства синкретическое существо с головой человека (чаще всего конкретного фараона) и телом льва представляло идею могущества фараона, сравнимого с могуществом и силой льва3. Знаменитый Большой сфинкс в Гизе, стоящий напротив пирамиды Хефрена (Хафра), возможно, имеет с ним портретное сходство. Итак, Пушкин видит в сфинксе своего предка (понятие хамиты объединяет несколько народностей и языков, в том числе древних египтян и эфиопов), отсюда и внешнее сходство, и следующее за этим отождествление Пушкина со сфинксом. Заметим здесь важную деталь внешности, которую подчёркивает Пастернак: плоскогубость. Именно эта черта внешности позволяет автору в дальнейшем окончательно слить Пушкина со сфинксом. Это происходит в третьей строфе, которая начинается со стиха, повторяющего первый: “Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа”. Дальше следует метонимическая замена Пушкина сфинксом: “На сфинксовых губах — солёный вкус // Туманностей”. Читаем: на губах Пушкина, родственно похожих на губы сфинкса, солёный вкус. Отсюда и финальный образ тихого смеха пустыни в пятой строфе. Имеется в виду улыбка сфинкса — квинтэссенция его загадочности, свойственная в равной степени и древнему каменному изваянию, и — поэту Пушкину. То, что здесь речь идёт не только о сфинксе, но и о Пушкине, засвидетельствовано анафорическим повтором, сопровождающим Пушкина и напоминающим о море, — скала и шторм.

Скала и шторм и — скрытый ото всех
Нескромных — самый странный, самый
тихий,

Играющий с эпохи Псамметиха
Углами скул пустыни детский смех…

“Детский” — поскольку ещё очень молодой, рождённый всего лишь в эпоху Псамметиха, которая относится к VII веку до н.э., или к так называемому Позднему царству, наступившему фактически уже после завершения истории Древнего Египта. Речь, очевидно, идёт о времени создания скульптуры Большого сфинкса, когда впервые скулами пустыни заиграла его улыбка. Надо признаться, что даже для современной египтологии это нерешённый вопрос. Самая распространённая версия такова: сфинкс современен пирамидам и был создан в III тысячелетии до н.э. одновременно с пирамидой Хефрена, как её мистический страж. Однако можно встретить и совсем другие версии, относящие скульптуру сфинкса к X или даже к XV тысячелетию до н.э. Немецкий египтолог Людвиг Борхардт (1863–1938), прославившийся знаменитой находкой скульптурного портрета Нефертити во время раскопок в Египте в 1912 году, отстаивал противоположную точку зрения. Он полагал, что создание сфинкса относится к XXVI династии египетских фараонов, к VII в до н.э., то есть к эпохе, названной именем её первого фараона — Псамметиха. Это было время, когда египетская культура, приближающаяся к своему закату, стремилась увековечить великое прошлое, вернуться к истокам. Тогда были созданы многие произведения искусства, копирующие египетскую древность, к их числу Борхардт присоединял и Большого сфинкса. Мнение Борхардта, публиковавшего свои статьи на немецком языке, в начале XX столетия, когда изучение тайн Древнего Египта рождало постоянные сенсации, могло быть известно его современнику Б.Пастернаку. Отсюда и прямое называние эпохи Псамметиха как времени рождения сфинкса в стихотворении.

Улыбка сфинкса появится ещё раз в тексте Третьей вариации:

Плыли свечи. И, казалось, стынет
Кровь колосса. Заплывали губы
Голубой улыбкою пустыни.

Улыбка “голубая” от лунного света, заливающего изваяние сфинкса, который здесь уже совсем не существует отдельно от Пушкина, но всё теснее срастается с ним. Ведь вполне возможно, что “кровь колосса” — не сфинкса, а поэта, наделённого божественным даром, стынет и в только что написанной финальной сцене «Пророка»: “Как труп в пустыне я лежал…”

Однако образ сфинкса у Пастернака двоится, как двоится он и в истории культуры. “Наша дичь” — это другой сфинкс — Сфинга, древнегреческое мифологическое существо, посланное разгневанной богиней Герой на Фикейскую гору возле греческих Фив в наказание за преступление фиванского царя Лайя. Как описывает Аполлодор, “она имела лицо женщины, грудь, лапы и хвост льва, а крылья птицы”4. Это существо у европейца тоже вызывает ассоциации с загадкой и тайной, но иного рода: главный мифологический сюжет, связанный со сфинксом, подразумевает загадывание и разгадывание загадки. Отсюда “домыслы в тупик поставленного грека”.

Пастернак применяет здесь свой излюбленный приём, который мы рискнём определить как “поэтика сдвига” или “поэтика смещения”. Это заведомая неточность цитаты, сознательное искажение реминисценции, смысловой сдвиг аллюзии. Возможно, благодаря этому приёму, к которому достаточно часто прибегает Пастернак, в его поэзии так мало прямых отсылок к творчеству современников и предшественников. На самом деле они есть, но их трудно узнать. Грек, поставленный в тупик загадкой сфинкса, — это Эдип? И да, и нет. Нет — потому что Эдип не был поставлен в тупик загадкой сфинкса, а наоборот — блистательно её отгадал, что, собственно, и явилось пружиной дальнейшего развития сюжета. О своей победе над сфинксом Эдип победно рассказывает даже в трагедиях, не включающих эпизод состязания, — у Софокла или Сенеки.

От Сфинкса, тёмные слова сплетавшего,
Я не бежал — от пасти окровавленной
И от костей, вкруг на земле белеющих;
Уже с утёса над добычей свесился
И крылья распластал он, и, как ярый лев,
Хлеща хвостом, грозил мне, — но потребовал
Загадки я. Раздался сверху страшный стук
Его зубов, а когти, плоти ждавшие
Моей, крошили камень с нетерпением.
Но речь, в узлы коварные сплетённую,
Распутал я, решил загадку грозную…5

Однако Эдип всё же подразумевается автором под греком, поставленным в тупик. (Неслучайно в «Оригинальной» вариации появляется античная метафора: “две древние драмы с двух сцен”.) Вероятно, Пастернак имеет в виду загадку личности самого Эдипа, потребовавшую от него гораздо больше “домыслов” — усилий для разгадывания. То знание, которое позволяет Эдипу без труда решить загадку Сфинкса, не позволяет ему разгадать собственной тайны. С.С. Аверинцев писал об этом: “Знание Эдипа таково: им можно одолеть грозящее извне чудовище, но оно не гарантирует от того, что сам победитель не обернётся чудовищем”6. То, что речь идёт именно об Эдипе, становится очевидно из другого текста цикла — Третьей вариации, которая начинается с аллюзии на эдиповский миф:


Мчались звёзды. В море мылись мысы.
Слепла соль. И слёзы высыхали.
Были тёмны спальни. Мчались мысли,
И прислушивался сфинкс к Сахаре.

Мотив слепоты и слёз (скорбь Эдипа, узнавшего правду, и его выколотые глаза), поставленный в параллель с чутким слухом сфинкса, завершает тему, заявленную в начале цикла. Египетский сфинкс одерживает явную победу над греком Эдипом с его весьма относительным даром. Египетская парадигма (тайна), кровно связанная с Пушкиным, оказывается для Пастернака важнее греческой (традиция), от которой он пренебрежительно отталкивается — “наша дичь”. Интуитивное, загадочное, древнее “наследие кафров” гораздо существеннее сознательно усвоенного европейцами античного слоя (“что дал царскосельский лицей”), именно оно стало залогом единственной в своём роде гениальности Пушкина, с одной стороны, и одиночества — с другой. Здесь стоит процитировать письмо Б.Л. Пастернака М.Горькому, в котором тоже противопоставлены два способа восприятия искусства — обыденно-традиционный (как по учебнику) и интуитивный: “Мне с моим местом рожденья, с обстановкою детства, с моей любовью, задатками и влеченьями не следовало рождаться евреем. Реально от такой перемены ничего бы для меня не изменилось. От этого меня бы не прибыло, как не было бы мне и убыли. Но тогда какую бы я дал себе волю! Ведь не только в увлекательной, срывающей с места жизни языка я сам, с роковой преднамеренностью вечно урезываю свою роль и долю. Ведь я ограничиваю себя во всём. <…> О кривотолках же, воображаемых и предвидимых, дело которым так облегчено моим происхожденьем, говорить не стоит. <…> Ведь и вокруг Пушкина даже ходили с вечно раскрытою грамматикой и с закрытым слухом и сердцем. А что прибавишь к такому примеру?”7 Обвинения в неправильном употреблении русского языка Пастернак выслушивал с самой юности, в том числе от людей, мнением которых дорожил. Известен эпизод с вызовом на дуэль Юлиана Анисимова, употребившего в отношении Пастернака выражение “аптекарский диалект”8.

Образ сфинкса, соединённый в сознании Пастернака с личностью Пушкина, вероятно, был подсказан ему не только мыслью об африканском происхождении поэта, но и — косвенно — русской литературной традицией. В 1899 году, к столетию со дня рождения Пушкина, Лев Шестов написал статью «А.С. Пушкин», которая была опубликована только в 1964 году в Париже в сборнике его философских работ «Умозрение и откровение». Возможно, Пастернак читал её в неопубликованном виде — у нас нет сведений об этом. (Доподлинно известно только об интересе Пастернака к работам Шестова и о Шестове9.) Может быть, сближение с пастернаковской образной системой типологическое, тем оно интереснее. “Там, в Европе, — писал Шестов, — лучшие, самые великие люди не умели отыскать в жизни тех элементов, которые бы примирили видимую неправду действительной жизни с невидимыми, но всем бесконечно дорогими, идеалами, которые каждый, даже самый ничтожный человек вечно и неизменно хранит в своей душе. Мы с гордостью можем сказать, что этот вопрос поставила и разрешила русская литература и с удивлением, с благоговением можем теперь указать на Пушкина: он первый не ушёл с дороги, увидев перед собой грозного сфинкса, пожравшего уже не одного великого борца за человечество. Сфинкс спросил его: как можно быть идеалистом, оставаясь вместе с тем и реалистом, как можно, глядя на жизнь — верить в правду и добро? Пушкин ответил ему: да, можно, и насмешливое и страшное чудовище ушло с дороги. Вся жизнь, всё творчество великого поэта были тому примером и доказательством”10.

Возможно, более существенный и близкий Пастернаку претекст предоставил ему Александр Блок своим стихотворением «Сфинкс» (1902, 1918). В нём нет никаких упоминаний о Пушкине за исключением одной скрытой аллюзии. Описание сфинкса у Блока завершается словами:

Но готовые врыться в сыпучий песок
Выпрямляются лапы его…

В одном из “пустынных” текстов Пушкина, открывающих важный для Блока духовный цикл 1836 года, содержится метафорическое описание человеческой души, тщетно убегающей от греха:

Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный следует за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.

Образ льва (одна из составляющих сфинкса), зарывающегося в песок, роднит эти два текста.

Несомненное сближение Пушкина со сфинксом промелькнёт в последнем стихотворении Блока «Пушкинскому Дому» (1921):

Это древний Сфинкс, глядящий
Вслед медлительной волне,
Всадник бронзовый, летящий
На недвижном скакуне.

Аллюзии на «Медного Всадника» нарушены образом петербургского сфинкса: “У Пушкина в «Медном Всаднике» сфинкса нет, а сенат стерегут львы”, — удивляются комментаторы Блока11. Понятно, что здесь имеется в виду “петербургский текст”, актуальный для Пушкина и тесно с ним связанный. Очевидно, что Блок в 1921 году не мог читать вариаций Пастернака, и Сфинкс попал в его стихотворение, повинуясь собственно блоковскому взгляду на Пушкина.

В стихотворении Александра Блока «Скифы», которое увидело свет в 1918 году и вполне могло оказать влияние на образную систему «Темы и вариаций», тоже появился метафорический сфинкс как воплощение тайны, прежде всего — тайны национальной, загадки происхождения.

О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой,
Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!..
Россия — сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь чёрной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя,
И с ненавистью, и с любовью!..

Возможно, что некоторые мотивы «Подражательной» вариации связаны с этим текстом. Так, мотивы гнева, ненависти, злобы воспроизводят следующие после пушкинского двустишия строки, которые интонационно и предметно (течение реки — морской шквал) противопоставляют вариацию её образцу, «Медному Всаднику».

Был бешен шквал. Песком сгущённый,
Кровавился багровый вал.
Такой же гнев обуревал
Его, и, чем-то возмущённый,
Он злобу на себе срывал.

Неслучайно возникает в финале стихотворения и упоминание о любви, не столько биографически пережитой автором, сколько любви вселенской, мощной созидательной силе, творящей мир. Заметим, что больше фактически нигде прямо любовная тема не обсуждается автором вариаций, даже в требующих её “молдавских” стихах. Возможно, что и здесь отразились не только заявленная в «Скифах» дихотомия любви–ненависти, но и мотив забытой человечеством Любви, прозвучавший в «Сфинксе»:

Преломилась излучиной гневная бровь,
Зарываются когти в песке…
Я услышу забытое слово Любовь
На забытом, живом языке…

Любовь для поэта, исследующего “Евангелье морского дна”, оказывается главным творческим импульсом свободы — фактически таким же, каким она была и для Создателя мира.

Примечания

1 Пастернак Б.Л. Полн. собр. соч.: В 11 т. М., 2003. Т. 1. С. 483.

2 Там же.

3 Рак И.В. Египетская мифология. СПб., 2000. С. 369.

4 Аполлодор. Мифологическая библиотека. Л., 1972. С. 55.

5 Сенека. Эдип // Сенека. Трагедии / Перевод С.Ошерова. М., 1991. С. 92–93.

6 Аверинцев С.С. К истолкованию символики мифа об Эдипе // Античность и современность. М., 1972. С. 97–98.

7 Письмо от 7 января 1928 г. // Пастернак Б.Л. Полное собр. соч.: В 11 т. Т. 8. С. 164.

8 “Лингвистическая” дуэль: Борис Пастернак — Юлиан Анисимов // Кобринский А.А. Дуэльные истории Серебряного века: поединки поэтов как факт литературной жизни. СПб., 2007. С. 313.

9 См. письма Пастернака родителям от 13 октября 1916 г. и М.И. Цветаевой от 3 февраля 1927 г. // Пастернак Б.Л. Полн. собр. соч.: В 11 т. Т. 7.
С. 267; Т. 8. С. 9.

10 Шестов Л. А.С. Пушкин // Шестов Л. Умозрение и откровение. Париж, 1964.

11 Авилова Н. Последнее стихотворение Блока // Русский язык (газета ИД «Первое сентября»). М., 2001. № 28.