Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №6/2009

Я иду на урок

Иван Бунин: страницы судьбы и творчества

Творческий портрет писателя на уроке литературы — это не биография и не анализ творчества, но отчасти и то и другое, это способ представить художника в разных его ипостасях — чтобы заинтересовать аудиторию, задать нужную интонацию, создать соответствующую атмосферу. По опыту работы со студентами на педагогической практике знаю, что со­здание атмосферы даётся им едва ли не труднее всего остального, ибо это ситуация, в которой учитель не просто информирует или спрашивает, а — задаёт тон, формирует стиль, дух всего последующего разговора, нащупывает тот единственный нужный звук, с которого для Бунина, по его собственному признанию, и начиналось художественное произведение. Здесь очень важна мера: с одной стороны, нужно вывести детей из обыденно-простецкого (в том числе просторечного) состояния повседневности, с другой — ни в коем случае не перебрать с пафосом, не впасть в искусственный лиризм, не допустить вместо точного звука фальшивой ноты.

Есть ещё одна особенность такого урока: он от первого и до последнего слова готовится и расписывается (распределяется по текстам–“ролям”) заранее, как литературная композиция. Но вместе с тем он остаётся уроком, а соответственно не только допускает, но и предполагает импровизацию — учительские и ученические реплики и размышления по поводу, комментарии, вопросы, замечания, возвращение вспять, необходимое уклонение в сторону. Одним словом, именно на уроке домашние заготовки должны сложиться в живую, цельную и яркую картину — творческий портрет писателя.

И.А. Бунин. Париж. 5 июля 1948 г.

Предлагаемый далее материал — это и есть домашняя заготовка. Как распределить его между учениками, в каком порядке выстроить, каков должен быть объём знаний ученика и степень его самостоятельности при обращении к тому или иному источнику, — учитель решает сообразно с обстоятельствами, то есть в соответствии с подготовленностью класса и временем, которым он располагает для работы над темой.

И ещё одна настоятельная рекомендация: в ходе подготовки к этому уроку дети должны по учебнику прочитать и законспектировать в виде хронологической таблицы биографию И.А. Бунина, чтобы импрессионистически набрасываемые “штрихи к портрету” соотносились с чёткой историко-биографической рамкой и укладывались в неё.

Размышляя над творчеством Ивана Алексеевича Бунина после октябрьской катастрофы 1917 года, читая то, что писали о нём в советской печати, и перечитывая то, что писал он, вдруг понимаешь, что здесь — противостояние не только идеологическое, а — стилистическое. Противостояние культуры — хамству, достоинства — холуйству, цивилизации — варварству.

Бунин ни на минуту не поддался революционному соблазну, изначально очень трезво и точно увидел и оценил большевистский переворот и последовавшие за ним события. Недоумением и негодованием, болью и гневом дышит его документальная повесть-дневник 1917–1919 годов «Окаянные дни».

“Революция — стихия…” — с горькой иронией цитирует он Блока, какое-то время пытавшегося к этой стихии приноровиться, оправдать и принять её неизбежность. Эта наивная жажда заблуждения — между прочим, очень точно запечатлённая Борисом Пастернаком в «Докторе Живаго», — вызывает у Бунина негодующую отповедь: “Землетрясение, чума, холера тоже стихии. Однако никто не прославляет их, никто не канонизирует, с ними борются. А революции всегда «углубляют»”1.

И ещё резче: “«Блок слышит Россию и революцию, как ветер…» О, словоблуды! Реки крови, море слёз, а им всё нипочём”2.

Гневная бунинская реакция на интеллигентское благодушно-бездумное революционное словоблудие была очень точно предсказана Иваном Сергеевичем Тургеневым более чем за полвека до национальной катастрофы. “Мы ломаем, потому что мы сила. <…> Да, сила, так и не даёт отчёта”, — с пафосом повторяет только что усвоенный нигилистический урок, который он, к счастью, вскоре навсегда выбросит из головы, Аркадий Кирсанов. На что его “устаревший”, чуждый прогрессистским воззрениям дядя Павел Петрович, не делая никаких скидок на молодую глупость племянника и кажущуюся незыблемость мира, которому они оба принадлежат, совершенно по-бунински взорвался — “возопил”: “Несчастный! <…> Хоть бы ты подумал, что в России ты поддерживаешь твоею пошлою сентенцией! Нет, это может ангела из терпения вывести! Сила! И в диком калмыке, и в монголе есть сила — да на что нам она? Нам дорога цивилизация, да-с, да-с, милостивый государь; нам дороги её плоды. И не говорите мне, что эти плоды ничтожны: последний пачкун, un barbouilleur, тапёр, которому дают пять копеек за вечер, и те полезнее вас, потому что они представители цивилизации, а не грубой монгольской силы!” («Отцы и дети», Х).

Поразительные бывают переклички — не литературными изысками и играми, а самой жизнью созданные. От Аркадиева лозунга (ещё раз уточним: для самого Аркадия это была лишь фраза, минутное заблуждение) — рукой подать до блоковского, так мощно написанного и такого зловещего по сути вызова всё тому же цивилизованному миру.


Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы,
и тьмы.
Попробуйте сразитесь с нами!
Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы,
С раскосыми и жадными очами!3

А гневное предчувствие Павла Петровича обернулось бунинским прозрением: “Вот встанет бесноватых рать // И, как Мамай, всю Русь пройдёт…”4 — и бунинским отчаянием: “В этом мире, в их мире, в мире поголовного хама и зверя мне ничего не нужно…”5

Повторимся: со стороны Бунина это было не только идеологическое, нравственное неприятие — это было аккумулирующее идеологию и мораль и переплавляющее их в образ и слово неприятие стилистическое. Это неприятие можно “пощупать” и увидеть: «Окаянные дни» изобилуют цитатами из большевистских газет, листовок, объявлений, которые носят такой убийственно саморазоблачительный характер, что и в комментариях не нуждаются. Столь же саморазоблачительно красноречивы типажи, предстающие на страницах книги.

Вот, например, портрет героя революции:

“Говорит, кричит, заикаясь со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно яростными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок. Жилет донельзя запакощенный, на плечах кургузого пиджачка — перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены… И меня уверяют, что эта гадюка одержима будто бы «пламенной, беззаветной любовью к человеку», «жаждой красоты, добра и справедливости»!”6

Приглядишься — и не столько даже в отдельных деталях, сколько в общем ощущении от облика и поведения революционного деятеля узнаёшь… Ситникова. Напрасно Базаров не принимал его всерьёз.

Или вот такая уличная сценка: “…Мерзкий день с дождём, снегом, грязью. — Москва, прошлый год, конец марта. Через Кудринскую площадь тянутся бедные похороны — и вдруг бешено стреляя мотоциклетом, вылетает с Никитской животное в кожаном картузе и кожаной куртке, на лету грозит, машет огромным револьвером и обдаёт грязью несущих гроб:

— Долой с дороги!

Несущие шарахаются в сторону и, спотыкаясь, тряся гроб, бегут со всех ног”7.

Тоже вполне узнаваемый персонаж: Шариков — так ведь и сказано — животное.

Революция, взломавшая тонкую культурную оболочку бытия, вынесла уродство на поверхность жизни, сделала его несовместимой с цивилизованным существованием нормой. Так видит это Бунин, в свою очередь несовместимый с теми, что “поднимались из тьмы погребов”8, не только глубинно, сущностно, но и внешне.

Всмотритесь в фотографии: точёные черты лица, умный, пристальный взгляд, благородство и красота облика, которые с возрастом словно очищались от всего лишнего, суетного, усугуб­лялись, усиливались. При взгляде на портреты зрелого Бунина невольно всплывает в памяти: “лицо его, желчное, но без морщин, необыкновенно правильное и чистое, словно выведенное тонким и лёгким резцом, являло следы красоты замечательной”. Ну конечно, Павел Петрович Кирсанов. И сходство здесь отнюдь не только портретное. Это сходство по преемственности, по духовному аристократизму, благородству, достоинству.

Мы начали разговор о Бунине с обращения к его книге «Окаянные дни». Без неё невозможно понять не только Бунина, в творческом наследии которого эта книга — своеобразный контрастный камертон к другим, исполненным высокого лиризма творениям, без неё невозможно понять этот самый “типичный русский характер”, то есть самих себя, историю своей страны, свой сегодняшний день, невозможно очистить своё завтра от последствий запечатлённой в «Окаянных днях» катастрофы.

“Эти писания мы решительно отвергаем”, — открещивался от “реакционных”, “белоэмигрантских”, “монархистских” высказываний Бунина А.Т. Твардовский в своей статье 1956 года — предисловии к первому послеоктябрьскому отечественному собранию сочинений И.А. Бунина.

Тогда говорить и писать о Бунине без подобных оговорок было нельзя. На волне перестройки «Окаянные дни» на какое-то время едва ли не затмили остальные произведения писателя. А сегодня возникла новая опасность: вместо перестроечного жадного интереса к “запретной” истории и литературе — к правде, по которой, казалось, так изголодались, распространилось какое-то всеядное равнодушие всеприятия на фоне вялотекущей, но очень настойчивой тенденции к реставрации советских идеологических символов в чудовищно-пародийном сочетании с символами антисоветскими, и всё это — в “глянцево-гламурном” исполнении. В результате — очередная разруха в головах, преодолеть которую возможно только пристальным вглядыванием-вчитыванием в незамутнённые ложью источники, к каковым относится и творчество Бунина.

Есть, конечно, в «Окаянных днях» вполне понятные эмоциональные перехлёсты, есть безудержная ярость по отношению к большевикам: “Какая у всех свирепая жажда их погибели! — пишет Бунин от лица своих единомышленников. — Нет той самой страшной библейской казни, которой мы не желали бы им. Если бы в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга”9.

Страшные строки. Тем более страшные, что принадлежат они великому художнику, гуманисту. Но рядом с ними — глубокое, пронзительно честное понимание всенародной общенациональной вины, прямо адресованное сегодняшнему читателю, который по-прежнему блуждает в потёмках собственной истории: “«левые» все эксцессы революции валят на старый режим, «черносотенцы» — на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить всё на другого — на соседа и на еврея: «Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на всё это дело подбили»…”10 И в другом месте — курсивом: “Как забыть, как это простить русскому народу?”11

Народ, его судьба, судьба России — об этом Бунин думал, этим воодушевлялся, озадачивался, терзался всю жизнь. В своей художественной автобиографии — «Жизнь Арсеньева» — писатель вспоминает, как однажды в детстве к нему впервые пришло понимание чувства национальной гордости — по-детски абсолютной, безусловной гордости тем, что “мы <…> русские, подлинно русские, что мы живём той совсем особой, с виду скромной жизнью, которая и есть настоящая русская жизнь и лучше которой нет и не может быть, ибо ведь скромна-то она только с виду, а на деле обильна, как нигде, есть законное порожденье исконного духа России, а Россия богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире”12. А по прошествии многих лет герой книги, как и многие его соотечественники, задавался неразрешимыми вопросами: куда делась эта национальная гордость, когда “Россия гибла”? “Как не отстояли мы всего того, что так гордо называли мы русским, в силе и правде чего мы, казалось, были так уверены?”13 Вопросы уводили вглубь — в перипетии истории, в тайны национального характера. И вновь возвращали к трагическим событиям революционного перелома. И порождали новые вопросы: “Почему, в самом деле, влачил жалкое существование русский мужик, всё-таки владевший на великих просторах своих таким богатством, которое и не снилось европейскому мужику, а своё безделье, дрёму, мечтательность и всякую неустроенность оправдывавший только тем, что не хотели отнять для него лишнюю пядь земли от соседа помещика, и без того с каждым годом скудевшего? Почему алчное купеческое стяжание то и дело прерывалось дикими размахами мотовства с проклятиями этому стяжанию, с горькими пьяными слезами о своём окаянстве и горячечными мечтами по своей собственной воле стать Иовом, бродягой, босяком, юродом? И почему вообще случилось то, что случилось с Россией, погибшей на наших глазах в такой волшебно короткий срок?”14

Эти размышления из «Жизни Арсеньева» через раскалённые строки «Окаянных дней» восходят к идеям и образам ошеломившей читателей в 1909 году повести «Деревня».

“Господи Боже, что за край! — с тоской и недоумением размышляет бунинский герой. — Чернозём на полтора аршина, да какой! А пяти лет не проходит без голода. Город на всю Россию славен хлебной торговлей, — ест же этот хлеб досыта сто человек во всём городе. А ярмарка? Нищих, дурачков, слепых и калек — да всё таких, что смотреть страшно и тошно, — прямо полк целый!”; “Эх и нищета же кругом! Дотла разорились мужики, трынки не осталось в оскудевших усадьбишках, раскиданных по уезду… Хозяина бы сюда, хозяина!”15

Из этого пристального многолетнего вглядывания и рождались глубокие и точные оценки: “Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом — Чудь, Меря. Но и в том, и в другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, «шаткость», как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: «из нас, как из древа — и дубина, и икона», — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачёв”16.

Но не только запустение и нищету, “идиотизм деревенской жизни”, не только шаткость и зыбкость народного духа и народного характера видел и описывал Бунин. Детство, проведённое в “великой глуши” русского захолустья, ощущение необъятности родных просторов, сопричастности природному миру — всё это питало поэзией, наполняло незабываемыми впечатлениями душу будущего художника.

В «Жизни Арсеньева» читаем: “И вот я расту, познаю мир и жизнь в этом глухом и всё же прекрасном краю, в долгие дни его… Помню: солнце пекло всё горячее траву и каменное корыто на дворе, воздух всё тяжелел, тускнел, облака сходились всё медленнее и теснее и, наконец, стали подёргиваться острым малиновым блеском, стали где-то в самой глубокой и звучной высоте своей погромыхивать, а потом греметь, раскатываться гулким гулом и разражаться мощными ударами, да всё полновеснее, величавей, великолепнее… О, как я уже чувствовал это божественное великолепие мира и Бога, над ним царящего и его создавшего с такой полнотой и силой вещественности!”17

(Здесь уместна лаконичная биографическая справка о ранних годах жизни писателя, о его “малой” родине — хуторе Бутырки, Ельце, где протекало детство.)

Есть в рассказе о детстве Арсеньева хорошо знакомая нам по другой книге картина: “…Я помню весёлые обеденные часы нашего дома, обилие жирных и сытных блюд, зелень, блеск и тень сада за раскрытыми окнами, много прислуги, много гончих и собак, лезущих в дом, в растворённые двери, много мух и великолепных бабочек… Помню, как сладко спала вся усадьба в послеобеденное время…”18 Это ведь классическая Обломовка. Но не барской леностью, не немощью и бессилием, а незабываемыми поэтическими впечатлениями, чувством укоренённости, защищённости, свободным полётом фантазии одарила она И.А. Бунина. Здесь черпал он краски и звуки, ощущения и впечатления, которые годы спустя переплавились в поэтические образы.

(Ученики читают стихотворения Бунина: «Детство», «Молодость», «Листопад» (отрывок), «Нет солнца, но светлы пруды…», «Ещё и холоден, и сыр февральский воздух…», «Вечер». Хорошо, если на экране в это время сменяют друг друга картины среднерусской природы.)

Эти лёгкие, пронизанные светом, согретые солнечным теплом, утешительные, обнадёживающие поэтические строки написаны в разные годы, но навеяны атмосферой детства.

“Событием страшным и огромным”19 стала первая в жизни мальчика смерть, и мысль о ней никогда уже не покидала Бунина, определив одну из главных тем его творчества.

Тогда же, в детстве, впервые пришло и навсегда поселилось в душе чувство личной причастности к мировой истории, бессмертия собственной души.

“Картинки в «Робинзоне» и «Всемирном путешественнике», а вместе с ними большая пожелтевшая карта земного шара с великими пустотами южных морей и точками полинезийских островов пленили меня уже на всю жизнь. Эти узкие пироги, нагие люди с луками и дротиками, кокосовые леса, лопасти громадных листьев и первобытная хижина под ними — всё чувствовал я таким знакомым, близким, словно только что покинул я эту хижину, только вчера сидел возле неё в райской тишине сонного послеполуденного часа. Какие сладкие и яркие виденья и какую настоящую тоску по родине пережил я над этими картинками! <…> В тамбовском поле, под тамбовским небом, с такой необыкновенной силой вспомнил я всё, что я видел, чем я жил когда-то, в своих прежних, незапамятных существованиях, что впоследствии, в Египте, в Нубии, в тропиках, мне оставалось только говорить себе: да, да, всё это так, как я впервые «вспомнил» тридцать лет тому назад!”20

Эти переживания отлились в точную и яркую поэтическую формулу:

Я человек: как Бог, я обречён
Познать тоску всех стран и всех времён.

С этим чувством связан и дар сопряжения, которым был наделён Бунин, — умение видеть глубинную взаимосвязь и взаимозависимость всего сущего.

Плакала ночью вдова:
Нежно любила ребёнка, но умер ребёнок.
Плакал и старец-сосед, прижимая к глазам
рукава,

Звёзды светили, и плакал в закуте козлёнок.
Плакала мать по ночам.
Плачущий ночью к слезам побуждает другого:
Звёзды слезами текут с небосклона ночного,
Плачет Господь, рукава прижимая к очам.

В творчестве Бунина поражает, пронзает душу острое, щемящее переживание хрупкости, кратковременности, трагической обречённости частного бытия. Но чем незащищённее, тем бесценнее и прекраснее, по Бунину, это летучее, наплывающее счастливым мороком и безвозвратно ускользающее мерцание уникальной, единичной, неповторимой жизни — человека ли, собаки, дерева, листка.

В очерке Александра Архангельского «Последний классик» читаем: “В чьих-то воспоминаниях об Иване Алексеевиче Бунине сказано: он жил так, будто нёс перед собою свечу. Это не значит, что был молитвенно-праведен, жертвенно-стоек. Это значит лишь то, что его умственному взору всегда предстоял образ трепещущей, золотистой горячей земной красоты, подобный огоньку свечи, который делает тёплым и живым пространство сумеречного мира, но который так легко загасить”21.

Название одного из лучших рассказов писателя — «Лёгкое дыхание» — стало символом его творчества. “Лёгкое дыхание” жизни — чаще всего воплощённое в картине природы, в невыразимой женской прелести, в любовной страсти, оборванной обстоятельствами, — запечатлено и увековечено на страницах бунинских произведений.

Вторую мировую войну Бунин пережил в Грассе, на юге Франции. К началу её ему было уже почти семьдесят. Физически участвовать в борьбе с фашистами он не мог. Семья жила тяжело, голодно. Но именно во время войны Советский Союз, воюющий с фашизмом, стал для Бунина полномочным представителем его России, его родины. “Кошмару человекоубоины” (так определил Б.Пастернак Гражданскую войну в романе «Доктор Живаго») Бунин противостоял эстетически: блуждая по “тёмным аллеям” любви, созидая из обрывков исчезнувшего бытия нетленную художественную красоту, — это, по словам жены писателя, В.Н. Муромцевой-Буниной, “помогало переносить непереносимое”22, помогало жить во время чумы. «Тёмные аллеи», написанные в 1937–1946 годах, стали, по мнению самого писателя, “самой совершенной по мастерству”23 его книгой.

В конце жизни Бунин порой думал о свидании с родиной, но так и не решился на это. Он, как нередко у нас бывает, вернулся в Россию своими произведениями, своим словом. Ему ли, ещё в детстве ощутившему “потребность выразить и продлить себя на земле”24, было не знать всепроникающую силу, непобедимое бессмертие слова.

“Вещи и дела, аще не написаннии бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написаннии же яко одушевлении…” — так начинается «Жизнь Арсеньева». Та же мысль выражена в одном из самых известных бунинских стихотворений:

Молчат гробницы, мумии и кости, —
Лишь слову жизнь дана:
Из вечной тьмы, на мировом погосте,
Звучат лишь Письмена.
И нет у нас иного достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
Наш дар бессмертный — речь.

Примечания

1 Бунин И.А. [Избранное] М: Молодая гвардия, 1991. С. 118.
2 Там же. С. 98.
3 Блок А. Скифы // Блок А. Стихотворения. Поэмы. Л., 1974. С. 273.
4 Бунин И.А. Собр. соч.: В 6 т. М.: Художественная литература, 1987. Т. 1. С. 334.
5 Бунин И.А. [Избранное] С. 107.
6 Там же. С. 104.
7 Там же. С. 115.
8 Блок А. Поднимались из тьмы погребов… // Блок А. Стихотворения. Поэмы. Л., 1974. С. 77.
9 Бунин И.А. [Избранное] С. 106.
10 Там же. С. 102.
11 Там же. С. 112.
12 Бунин И.А. Жизнь Арсеньева // Бунин И.А Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 53–54.
13 Там же. С. 54.
14 Там же. С. 37.
15  Бунин И.А. Деревня // Бунин И.А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 4. С. 14, 17.
16 Бунин И.А. [Избранное] С. 108–109.
17 Бунин И.А. Жизнь Арсеньева // Бунин И.А Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 17.
18 Там же. С. 22.
19 Там же. С. 23.
20 Там же. С. 32, 33.
21 Архангельский А. Последний классик // Бу-
нин И.А. [Избранное] М: Молодая гвардия, 1991. С. 7.
22 Бунин И.А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 610.
23 Там же.
24 Там же. С. 571.

Рейтинг@Mail.ru