Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №20/2008

Я иду на урок
10-й класс

Религия у Достоевского


рисунок М.А. Побуждинского
для книги Н.П. Анциферова
«Петербург Достоевского» (Пб., 1923)

Изучая литературу, исследователи не могут ограничиваться анализом только структуры художественного текста или же изучением его связей с другими текстами; необходимо заниматься и биографией писателя. Одним из наиболее сложных вопросов здесь является вопрос о его вере в Бога.

Своё собственное отношение к Богу разные люди переживают по-разному. Для кого-то это глубоко личное, интимное чувство, которое им не хочется обсуждать публично. Другие легко готовы пространно и открыто говорить о своей вере. Всё это надо объяснить учащимся, чтобы не задеть чувства кого-нибудь из них.

Говоря об отношении писателя к религии, необходимо сразу же разделить две проблемы:

1) помимо собственно религиозности автора надо учитывать использование им в произведениях религиозных символов и мотивов просто как “общеизвестных” читателям: автор-атеист (например, Маяковский) тоже может часто обращаться к христианской символике; 2) личные религиозные убеждения, особенности веры, отношения к Богу могут не совпадать в том, как сам художник ощущает их в глубине души (о чём мы можем догадываться, анализируя его художественные произведения) и как он объясняет их другим (о чём мы узнаём из публицистических заметок, писем); скажем, писатель может открыто заявлять о своём атеизме, но в художественных текстах прочитывается глубокая религиозность (или наоборот).

Вопрос об отношении Достоевского к религии нельзя считать достаточно изученным, хотя размышлять на эту тему читатели начали уже при его жизни, поскольку вопросы о вере ставились напрямую как в романах, так и в знаменитом «Дневнике писателя».

Диапазон мнений колеблется от утверждения, что православная религиозность составляет основу всего творчества Достоевского, до сомнений: соответствует ли его понимание Бога и православия канонической доктрине.

Приведём характерный пример. Священник о. Алексий говорил о Достоевском (высказывание дошло до нас в передаче третьего лица): “Вредный это писатель! Тем вредный, что в произведениях своих прельстительность жизни возвеличивает. <...> Это учитель от жизни <...> а не от духа <...> У него, заметьте, всякие там Аглаи и Анастасии Филипповны... И когда он говорит о них, у него восторг какой-то чувствуется <...> И хуже всего то, что читатель при всём том видит, что автор — человек якобы верующий (курсив наш. — С.Ж.), даже христианин. В действительности же он вовсе не христианин, и все его углубления — суть одна лишь маска, скрывающая скептицизм и неверие”. Характеристика, может быть, наивная, но во многом небезосновательная.

Проблема осложняется ещё и тем, что такого рода высказывания принадлежат порой религиозным мыслителям и писателям, чья вера также не всегда и не всеми признаётся безусловной. Так, Владимир Соловьёв, например, писал К.Н. Леонтьеву о Достоевском: “Для него религия была некоей новой невиданной страной, в существование которой он горячо верил, а иногда и разглядывал её очертания в подзорную трубу, но стать на религиозную почву ему не удавалось”. Но вера и самого Леонтьева, и Соловьёва у многих религиозных мыслителей вызывает серьёзные вопросы.

Кроме того, Достоевский не был богословом, он не относился к религии как к учению, у него не было специальных статей о христианстве, его мысли об этом приходится собирать, вычитывать из отдельных высказываний, порой противоречащих друг другу.

Религиозные чувства зародились в душе Достоевского уже в раннем детстве. Родители его были людьми верующими, о чём и свидетельствуют детские воспоминания. Брат писателя Андрей Достоевский вспоминал: “Первою книгою для чтения была у всех нас одна. Это Священная история Ветхого и Нового завета на русском языке <…> Она называлась собственно «Сто четыре священных истории Ветхого и Нового завета» <…> Помню, как в недавнее уже время я, разговаривая с братом <…> упомянул об этой книге; и с каким он восторгом объявил мне, что ему удалось разыскать этот же самый экземпляр книги (то есть наш — детский) и что он бережёт его как святыню”. Среди первых домашних учителей писателя был дьякон, преподававший Закон Божий. А.М. Достоевский пишет, что не припомнит, чтобы встречал в дальнейшем столь хорошего учителя по этому предмету.

При этом нельзя сказать, чтобы воспитание было сугубо религиозным. По воспоминаниям, в доме Достоевских проходили так называемые семейные чтения. Однако здесь называются книги светские: это «История» Карамзина, стихотворения Державина, Жуковского. Вряд ли Библия представляла для молодого Достоевского какой-то особый род чтения.

Детские впечатления и переживания религиозного характера отложились в памяти Достоевского. По свидетельству жены, он помнил, как мать его причащала в церкви, когда ему было два года, и он помнил, как “голубок пролетел из одного окна в другое”. Также он сохранил едва ли не самое раннее детское воспоминание, как “однажды няня привела его, лет около трёх, при гостях в гостиную, заставила стать на колени перед образами и, как это всегда бывало на сон грядущий, прочесть молитву”. Не будем придираться к слову “заставила”, тем более что тогда оно звучало несколько по-иному. В воспоминаниях нигде не зафиксировано, чтобы юный Достоевский когда-нибудь почувствовал неприязнь к православию или церковным обрядам, однако как художнику это чувство, многократно описанное в мировой литературе, было ему хорошо понятно и знакомо. Обратим внимание, что в набросках к ненаписанному роману «Житие великого грешника» есть запись: “Первая исповедь. Гадливость: есть ли Бог. Библия и чтение”.

Существуют воспоминания, что религиозность Достоевского была настолько заметна, что товарищи по училищу даже посмеивались над ним. Однако, вероятно, проявлялась она в общем потоке романтических настроений будущего писателя. Чего стоит, например, такое высказывание из письма к брату: “Поэт в порыве вдохновения разгадывает Бога, следовательно, исполняет назначение философии”.

Достоевский с молодых лет пристрастился к литературе, и самые разные книги всегда сильно действовали на его впечатлительную натуру. Любопытно, что уже в зрелые годы он записывает о Библии: “Библия принадлежит всем, атеистам и верующим равно. Это книга человечества”. То есть он не выделяет Библию: ведь то же самое можно сказать о любой другой великой книге; и Шекспир, и Гомер тоже принадлежат всему человечеству, и атеистам и верующим. Так и пишет молодой Достоевский — о Гомере и о Христе, располагая их рядом, как явления одного ряда: “Ведь в «Илиаде» Гомер дал всему древнему миру организацию и духовной, и земной жизни совершенно в такой же силе, как Христос новому”. Что же это? Легендарный Гомер поднят до уровня божественного Христа или Христос низводится до гениального, но всё-таки человека? Ответить трудно, но подобные сближения были характерны для религиозного мировосприятия Достоевского и позже.

И в дальнейшем религия и искусство воспринимались Достоевским во многом сходно. Известно, какое сильнейшее впечатление производила на него религиозная живопись — картины Ганса Гольбейна, Тициана, Рафаэля (неизвестно, чтобы на него так же сильно воздействовала, например, икона).

С 1837 по 1848 год Достоевский живёт в Петербурге. Сперва он учится, а по окончании училища в 1844 году, подобно библейскому блудному сыну отказавшись от опекунства богатого родственника и получив свою долю небольшого наследства, становится профессиональным писателем. Он сближается с людьми, проникнутыми в большей или меньшей степени атеистическими и революционными настроениями. Это писатели, объединявшиеся вокруг Белинского и — позже — Некрасова. Затем — это кружок Петрашевского, в котором Достоевский примыкает к наиболее радикальной части, где шли разговоры о подготовке крестьянского восстания и организации тайной типографии для ведения революционной пропаганды. Отношения со всеми этими людьми протекали у писателя неровно, позже он вспоминал о своих юношеских увлечениях очень по-разному. О Белинском он писал впоследствии: “Он, конечно, имел самолюбие, но саморисования в нём не было”. О нём же говорил и так: “Он не мог заметить того, сколько в нём <…> мелкого самолюбия, злобы, нетерпения, раздражительности, подло­сти, а главное — самолюбия”, называл его и “смрадной букашкой”, “тупым и позорным явлением русской жизни”, пишущим “поганые статьи”, и с другой стороны — “действительно страдающим, чистым и искренним человеком”.

Дружба с Белинским продолжалась недолго, постепенно в отношениях с ним и его окружением нарастает взаимное охлаждение; причин, как известно, было много. Во-первых, Достоевский должен был выбирать издание, с которым он будет сотрудничать, и выбор пал не на журнал Белинского и Некрасова «Современник», а на «Отечественные записки» А.Краевского. Во-вторых, Достоевский был чрезвычайно мнителен и обидчив, не мог простить порой добродушные, а порой — не очень, подшучивания со стороны старших и уже более известных писателей кружка «Современника». Так что не следует видеть причину конфликта с Белинским только в расхождении в вопросах веры, хотя основания для этого есть (“ругая Христа, — вспоминает Достоевский, — он не сказал себе никогда: что же мы поставим вместо него, неужели себя, тогда как мы так гадки”). Итак, повторим, причин было много — и идеологического, и материального, и личного характера.

Что касается кружка Петрашевского, с которым Достоевский сближается после разрыва с Белинским, то в нём отношение к христианству было неоднозначным. Сам Петрашевский был, видимо, последовательным атеистом; вспоминают, что он цинично говорил о Христе как о “демагоге, несколько неудачно кончившем свою карьеру”. Но в кругу петрашевцев популярны идеи французских социалистов, Сен-Симона, Фурье и др. А именно Сен-Симону, как известно, принадлежит термин “новое христианство”, в одноимённой работе он обращался к религии, обосновывая новые принципы организации справедливого общественного устройства.

Энциклопедический словарь, создаваемый петрашевцами, больше чем наполовину был посвящён вопросам религии, христианства. Позже Достоевский вспоминал о своих тогдашних увлечениях как о болезни, но это была, так сказать, “высокая болезнь”: “…Зарождавшийся социализм сравнивался тогда <…> с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации. <…> Тема казалась величавою и стоявшею далеко выше уровня тогдашних господствовавших понятий — а это-то и соблазняло. Те из нас, то есть не то что из одних петрашевцев, а вообще из всех тогда заражённых, но которые отвергли впоследствии весь этот мечтательный бред радикально, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его, — те из нас тогда ещё не знали причин болезни своей, а потому и не могли ещё с нею бороться”.

Так как социалистические идеи в значительной мере опирались на христианство, то во многом правы те биографы Достоевского, которые представляют себе эволюцию его взглядов не как радикальный пересмотр юношеских убеждений и полный отказ в более зрелом возрасте от прежних (революционных, социалистических) позиций, а как развитие и углубление одних и тех же идей.

В 1848 году члены кружка Петрашевского были арестованы, приговорены к смертной казни, заменённой в последний момент ссылкой в Сибирь. Оказавшись лицом к лицу со смертью, стоя в ожидании расстрела и мысленно распрощавшись с жизнью, Достоевский испытал сильнейшее потрясение, когда жизнь снова была возвращена ему. Отправляясь на каторгу, он полон надежд на будущее и шлёт брату восторженное письмо: “Не тужи, ради Бога, не тужи обо мне! Знай, что я не уныл, помни, что надежда меня не покинула. <...> Ведь был же я сегодня у смерти, три четверти часа прожил с этой мыслию, был у последнего мгновения и теперь ещё раз живу! <...> Жизнь — дар, жизнь — счастье, каждая минута могла быть веком счастья. <...> Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, всё утешение моё. <...> Теперь уже лишения мне нипочём, и потому не пугайся, что меня убьёт какая-нибудь материальная тягость”.

В остроге писатель мог читать только одну книгу — Евангелие, которое ему было подарено встретившей его по дороге на каторгу женой ссыльного декабриста Н.Д. Фонвизиной. Конечно, писатель много размышлял над строками Нового Завета, это издание Евангелия он хранил как реликвию всю жизнь. Однако нельзя сказать, что угроза казни, чудесное спасение, тяготы каторжных работ и освобождение сделали Достоевского религиозным писателем. Религиозные искания составляли пусть очень важную, но всё же лишь часть его размышлений о смысле человеческого существования, которые сопровождали его всю жизнь. Близко знавший писателя в ссылке А.Е. Врангель вспоминал: “О религии с Достоевским мы мало беседовали. Он был скорее набожен, но в церковь ходил редко и попов, особенно сибирских, не любил. Говорил о Христе с восторгом”. По освобождении из острога, когда появилась возможность читать книги по своему выбору, Достоевский просит брата срочно выслать ему книги, причём большей частью не христианские, а самого разного свойства: “Пришли мне европейских историков, экономистов, святых отцов, по возможности всех древних (Геродота, Фукидида, Тацита, Плиния, Флавия, Плутарха и Диодора и т.д.). <...> Наконец, Коран и немецкий лексикон. <…> Пришли мне тоже физику Писарева и какую-нибудь физиологию”.

Иногда говорят, что серьёзный интерес к христианству и православию формируется в сознании Достоевского именно после острога, тогда же складывается у него свойственный ему особенный патриотизм, вера и убеждение, что русскому народу предстоит великое будущее, суждено сыграть особую роль в судьбах человечества. Конечно, именно на каторге писателю пришлось существовать бок о бок с простыми людьми, общаться с ними особенно плотно. Позже, в «Дневнике писателя» за 1876 год, Достоевский помещает небольшую повесть-воспоминание «Мужик Марей», где передаёт случай, произошедший с ним в детстве, когда простой мужик, пахарь, крепостной его отца успокоил и поддержал маленького барчонка, которому почудилось, что где-то рядом — волк. Важно, что этот случай припомнился Достоевскому не во время шумной, богемной жизни в Петербурге, а именно тогда, в остроге, когда после праздника каторжники, напившись, избили до полусмерти одного из своих товарищей по несчастью. Один политический ссыльный сказал по-французски: “Ненавижу этих разбойников!” Вот тут-то и вспомнился писателю случай из детства. Эта главка из «Дневника писателя», безусловно являясь программной, обозначает отношение автора и к народу русскому, и к его вере. Рассуждений о православной вере в «Дневнике писателя» много, православное христианство противопоставляется постоянно протестантизму и католицизму как вера истинная, за которой будущее и спасение человечества.

Однако по-настоящему настойчиво и много о русском православии Достоевский стал писать далеко не сразу после каторги. Были написаны два больших романа — «Униженные и оскорблённые» и «Преступление и наказание», крупные повести — «Дядюшкин сон» и «Село Степанчиково», роман «Игрок», биографическая книга о каторге «Записки из мёртвого дома». Во всех этих произведениях не так много и не так резко говорится о величии русского народа и тем более о православной вере. В журналах, издаваемых Достоевским совместно с братом, религиозная тема почти не затрагивалась. Близкий в то время писателю Н.Н. Страхов вспоминал: “Из наших частных разговоров мне не припоминается почти ни одного случая, когда бы Фёдор Михайлович прямо высказал то религиозное настроение, которое, по-видимому, не угасало в нём ни на один год жизни”. Правда, во время тесного общения и совместной работы в журнале с критиком славянофильской (“почвеннической”) ориентации Аполлоном Григорьевым было много разговоров об особом характере русского человека, его способности впитывать синтетически всё лучшее, чего достигла Европа, о том, что именно в простом человеке, а не в европейски образованной элите надо искать опору (“почву”), но всё же разговоров о вере, о Христе сравнительно мало.

Всерьёз Достоевский заговорил о православии в романе «Идиот», написанном через пятнадцать лет после каторги. Далее в оставшихся трёх романах — «Бесы», «Подросток» и «Братья Карамазовы» — эта тема звучит настойчиво и в качестве одного из идейно важнейших героев фигурирует монах, старец (кроме «Идиота», где эту роль берёт на себя сам главный герой). Добавим, что в 1873 году начинает выходить периодическое издание «Дневник писателя», где религиозные вопросы постоянно ставятся автором. Вполне естественно предположить, что поворот Достоевского к идеям православия и народности усиливается не после каторги, но во время длительного четырёхлетнего пребывания за границей с 1867 по 1871 год.

Наверное, можно говорить, что религиозность Достоевского постоянно усиливалась. Влияние на писателя оказал, помимо заграницы, целый ряд событий, таких, как несостоявшаяся казнь, каторга, почти одновременная смерть горячо любимого брата и первой жены (отношения с ней в по­следние годы нельзя было назвать простыми, но она всегда оставалась в жизни писателя близким, важным для него человеком), вторая женитьба, создание семьи, рождение детей.

Первое, полное глубоких раздумий высказывание о христианской вере появилось именно вскоре после выхода с каторги. Мы находим его в письме к той самой Фонвизиной, которая подарила писателю столь дорогую для него книгу. Фрагмент из этого письма иной раз приводят как доказательство безусловной религиозности Достоевского, но между тем легко увидеть, что помимо утверждения веры, в нём речь идёт и о страшных сомнениях.

“Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Н<аталья> Д<митриевна>. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу Вам, что в такие минуты жаждешь, как «трава иссохшая», веры, и находишь её, собственно потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной”.

В этом письме видно, как нелегко давался Достоевскому вопрос о вере, “через горнило сомнений прошла осанна”, как он сказал позже. Под “веком неверия и сомнения” понимается, возможно, не только XIX век, но и XVIII — век рационалистической философии. Интерес к логике, рассудочному доказательству был свойствен Достоевскому, большинство его героев, как, например, Раскольников, обязательно стараются подыскать убедительные аргументы, которые как-то оправдали бы и подтвердили их отношение к жизни. Раскольников, как мы знаем, пускается даже в арифметические подсчёты, “одна жизнь — и сто жизней взамен” — вспоминает он слова, случайно подслушанные в разговоре студента с офицером. Сам Достоевский, как видим, пишет здесь не столько о вере, сколько о “жажде верить”. Это напоминает слова Шатова из романа «Бесы». На вопрос, верит ли он в Бога, тот не может ответить положительно и говорит: “Я буду верить”, — как будто ставя перед собой цель, которой надо достичь.

Достоевский пишет в цитируемом письме о “доводах противных”, которым он противопоставляет не доводы в защиту веры, но именно “жажду”. Не доводы, а потребность в вере должна решить дилемму. Он говорит, что сложил для себя “символ веры”, но сложился этот символ в редкие минуты покоя и счастья, когда “я люблю и нахожу, что другими любим”. Сам этот символ не совсем обычен: ведь речь идёт не о Боге, а об Иисусе Христе, и аргументом служит мысль, что нет ничего “разумнее, мужественнее и совершеннее”.

Наконец, как понять страшное для верующего предположение: “Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа”? Конечно, это не противоречит самой идее веры: “Верую, потому что абсурдно”, — писал знаменитый богослов III века, но всё же “абсурдно” и “истина вне Христа” — не одно и то же. Так же, как не одно и то же преклонение перед личностью Христа и вера в триединого христианского Бога. В то же время даже самые глубокие и мучительные сомнения не противоречат истинной вере, абсолютная, без вопросов и сомнений вера даётся только подвижникам, близким к святости, так что сомнения Достоевского не могут ни подтвердить, ни опровергнуть его веры. Он же сам не раз признавался, что больше доверяет даже самому полному атеизму, чем равнодушию: “О, если бы ты был холоден, или горяч! — цитировал он из Апокалипсиса. — Но, как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих”. “Главный вопрос <…> — тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, существование Божие”.

После смерти жены Достоевский, глубоко потрясённый, оставил запись, начинающуюся со слов: “Маша лежит на столе, увижусь ли с Машей”. Запись сделана на второй день после смерти и буквально перед телом усопшей, в ней нет какого-то последовательного, ясного изложения взглядов, скорее — тревога и попытка понять случившееся. Достоевский приходит к мысли о необходимости веры в загробную жизнь, но в то же время — к убеждению, что эта жизнь невозможна в той форме, в которой мы живём здесь, в этом мире. Загробная жизнь будет, но увижусь ли я там с женой? Сложные размышления, в которых писатель, может быть, сам до конца не разобрался (вспомним, при каких обстоятельствах была сделана запись), ведут его к не менее сложным заключениям о том, что человек на земле стремится преодолеть свою человеческую природу, достичь идеала, а значит, перестать быть человеком, потому что идеал — это Христос, а человеческая натура противоречит такому идеалу (“человек стремится на земле к идеалу, противуположному его натуре”), этот идеал достижим только после смерти. “Живое, не умершее даже до самого достижения и отразившееся в окончательном идеале — должно ожить в жизнь окончательную, синтетическую, бесконечную. Мы будем — лица, не переставая сливаться со всем, не посягая и не женясь, и в различных разрядах <…> Всё себя тогда почувствует и познает навечно. Но как это будет, в какой форме, в какой природе, — человеку трудно и представить себе окончательно”. Достоевский был человеком с очень конкретным мышлением, для него важно как-то осязаемо, предметно представить себе и загробную жизнь, и Бога. Может быть, поэтому он и предпочитал говорить об Иисусе, а не о Боге-отце.

Достоевский соблюдал церковные обряды, следил за религиозным воспитанием детей, горячо и искренне молился, жена вспоминала, как не захотела подойти к мужу, чтобы не побеспокоить, когда отыскала его в глубине церкви молящимся в одиночестве, — настолько он был погружён в себя во время молитвы. Достоевский умер с Евангелием в руках, попросив жену погадать ему по этой книге, книга раскрылась на словах “не удерживай”.

После длительного пребывания за границей в текстах Достоевского начинает звучать критика неправославных христианских конфессий — католицизма и протестантизма. Но негативное, порой доходящее до раздражения отношение писателя к католицизму следует понимать исторически. Достоевский нигде не высказывается ни по одному догматическому вопросу, разделяющему католицизм и православие. Он не интересуется такими проблемами, как непорочность Богоматери, происхождение Святого Духа и т.п. Единственное, что вызывает его непримиримые возражения, — это догмат о непогрешимости Папы, но этот пункт был новым для того времени и вызвал споры и раскол внутри самого католицизма. В 70-е годы XIX века Римско-католическая церковь в самом деле вела решительную борьбу за власть, это смущало даже многих католиков. Можно предположить, что выпады Достоевского против католической церкви носили больше национальный и политический, чем религиозный, тем более — богослов­ский характер.

Какое же заключение из всего сказанного об отношении Достоевского к православной вере и христианству в целом можно сделать, что может “взять на вооружение” школьный учитель? К сожалению, приходится констатировать, что вопрос о религиозности великого писателя нельзя считать решённым. Из трёх возможных ответов —
1) атеист, 2) колеблющийся и ищущий веры,
3) безусловно верующий — следует однозначно исключить только первый. Наверное, так и надо объяснить ученикам: учёные, настаивающие безоговорочно на втором или на третьем варианте ответа как на истинном, вряд ли правы.

С такими же сложностями мы сталкиваемся, когда обращаемся к художественным произведениям Достоевского. Можно ли противопоставить Соню Мармеладову Раскольникову, старца Зосиму — Ивану Карамазову, Тихона — Ставрогину как найденное разрешение, выход из тупика, в который зашли герои? Критика расходится во мнениях, а значит, для школьника эти вопросы остаются пока без ответов. Правильнее ссылаться на теорию полифоничности романов Достоевского, говорить, что в них дан диалог, спор, а не решение. Мы не можем цитировать, скажем, слова Кириллова из «Бесов» о том, что человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив, и забывать о Кириллове, который прячется от Верховенского за шкаф, когда боится совершить обещанное самоубийство.

Как же следует учителю учитывать всевозможные библейские аллюзии, реминисценции, цитаты и что говорить о православии для понимания смысла и формы романа Достоевского «Преступление и наказание»?

В черновиках к роману писатель делает запись, часто цитируемую исследователями:

“ИДЕЯ РОМАНА. ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ, В ЧЁМ ЕСТЬ ПРАВОСЛАВИЕ”. Из этой фразы порой делается однозначный вывод о том, что основное в романе — это мысль о православной вере. Безусловно, мысли о православии были чрезвычайно важны для Достоевского, главная героиня романа является носительницей именно такой веры. Приведённая фраза в подготовительных материалах — не единственная, есть, например, и такое: “NB: ПОСЛЕДНЯЯ СТРОЧКА: Неисповедимы пути, которыми Бог находит человека”. И всё же значение слов об “идее романа” не следует преувеличивать. После процитированного заголовка следуют слова, которые никак нельзя свести однозначно к декларируемой идее православия: “Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, — есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами [страдания]”. Даже сами слова, которые выбирает писатель, — “закон нашей планеты”, “непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом” (курсив наш. — С.Ж.) — явно говорят о том, что мышление Достоевского не было однозначно религиозным.

Отметим также, что знаменитая запись была сделана не в начале работы над романом, её можно трактовать как одну из попыток как-то ярко, рельефно и коротко сформулировать основную идею уже почти написанного произведения. Таких попыток довольно много, и нередко Достоевский обходится при этом и вовсе без религиозной символики: “ГЛАВНАЯ АНТИНОМИЯ РОМАНА: Столкновение с действительностью и логический выход к природе и (долгу)” (курсив наш. — С.Ж.). У Достоевского всегда бывало много набросков, которые он для себя помечает такими словами, как “главная идея; основная мысль, главное nota bene” и т.п. Он обычно подыскивает какой-нибудь яркий образ, символ, который поможет ему вспомнить важное для него настроение, ощущение того или иного эпизода или проводимой идеи. Например, он пишет: “Капительнейшее. Порфирий его посещает. Разговор уединённый”.

В этом же ключе следует прочитывать и записи, где затрагивается религиозная проблематика романа — не преуменьшая, но и не преувеличивая их значение: “С одной стороны похороны и проклятие, с другой — [воскресение]” — это тоже запись ко всему роману, и толковать её как выражение религиозного мировоззрения — это преувеличение; здесь ясно говорится о двух сторонах. В самом заглавии романа не содержится никакого намёка на религиозность (в отличие от, скажем, толстовского «Воскресения»), наоборот, оно отсылает к уголовной хронике современной периодической печати, к просветительскому трактату Ч.Беккария.

Тем не менее, без всякого сомнения, можно выделить несколько мощнейших религиозных идей, важных для понимания сути всего романа. Конечно, это прежде всего идея воскресения человека, возвращения его из небытия. Во-вторых, сквозным мотивом является мотив человеческого падения, в частности — падшей женщины, блудницы. Третьей важнейшей образной мыслью романа является мысль о конце света, об окончательном результате человеческого, земного существования, человеческих страданий. Наконец, четвёртая мысль — мысль о жизни после смерти, о бессмертии.

Первая мысль выражена прежде всего, как известно, притчей о воскресении Лазаря, почти полностью приведённой в романе, и толковать её можно очень широко. Важнейшим является утверждение о возможности чуда и о невозможности окончательных решений здесь, на этой Земле. Чудо производится Богом, силой свыше, в которую должен безусловно верить человек. Чудо это произведено также и силой любви, поскольку, как сказано, Иисус очень любил умершего. Возможно, это одна из причин, по которой Достоевский выбрал именно сюжет о Лазаре. Важно также, что данное чудо — одно из наиболее подробно описанных в Новом Завете. Стоит ли останавливаться на уроке на том, что история о воскресении Лазаря приведена только в одном из четырёх Евангелий? Вряд ли, поскольку разговор об этом может увести далеко в сторону от содержания и проблематики романа. А вот подчеркнуть, что из чудес, совершённых Христом, это, наверное, самое чудесное, поскольку Лазарь уже четыре дня как лежит в гробу, нужно.

Иногда говорят, что число “4” значимо ещё и потому, что Раскольников четыре дня назад убил старуху. Конечно, Достоевский не был безразличен к символике чисел, но, во-первых, такую символику всегда легко “подогнать”, как нам удобно: “на четвёртый день после убийства” или же “четыре дня прошло после убийства”. Важно другое: что Лазарь уже несколько дней не живёт, его нет среди людей, Иисус воскрешает не только что умершего, а уже давно мёртвого. Надо отметить и физиологический момент: тело уже начало смердеть, поэтому боятся даже “отнять” камень.

Физиология, физическое существование человека после смерти, как мы напоминали, было принципиальным вопросом для Достоевского. Проблема эта ставится по-разному. Даже известный — и никак не разрешённый — спор о том, когда же именно Раскольников совершил настоящее, главное своё преступление: когда убил старуху или же ещё задолго до этого, когда сочинил свою бесчеловечную теорию — этот спор касается всё той же проблемы. Так же болезненно писатель переживал физические страдания Христа перед смертью, ему страшно было смотреть на картину Гольбейна, которая, по словам князя Мышкина и по его собственным словам, может поколебать человека в вере.

Иногда видят разные переклички с темой Лазаря и в других местах романа. Например, свой клад Раскольников спрятал под камнем. Здесь просматривается символика: под камнем он положил свою умершую душу, а когда признался в убийстве и стал на путь раскаяния, указал, где камень, то камень “отняли” и начала воскресать его мёртвая душа. Такие наблюдения будут встречены учениками с энтузиазмом, но вряд ли помогут существенно углубить как понимание романа, так и отношение к литературе вообще. Да и сами комментаторы указывают, что такой мотив, как клад, спрятанный под камнем, встречается в фольклоре и мифах разных народов.

Образ блудницы, прощённой Иисусом, также один из самых значимых в романе. Он сам по себе вызывает споры. Насколько Соню можно считать преступницей, насколько вынужденным было её решение стать на путь проституции, чтобы обеспечить семью? С одной стороны, другого выбора у неё не было. Можно ли сравнивать её с Раскольниковым, если он погубил чужую жизнь, а она губит свою собственную? Если он решился на преступление не столько ради помощи матери и сестре, сколько ради того, чтобы “мысль разрешить”? Хочется ответить — нет. Но, с другой стороны, её решение, по рассказу Мармеладова, выглядит внезапным: как будто всё произошло вдруг после резких слов Катерины Ивановны. Тогда шаг Сони тоже напоминает бунт. Достоевский не описал, как долго она шла к страшному решению. Приходилось ли ей, подобно Раскольникову, целыми днями мучительно обдумывать его как возможное? Сама Соня, в отличие от Раскольникова, считает себя “великой грешницей”. Должны ли мы верить ей и согласиться, что она погубила свою душу, подобно Раскольникову? Или нельзя считать её грешницей, по­скольку она сама себя таковой считает?

Образ блудницы имеет также отношение и к физиологии, и это важно. Ведь проститутка доставляет удовольствие мужчинам, образ жизни проститутки не всегда соотносится только с такими категориями как страдание, унижение, одиночество, но и с развратом, прожиганием жизни, беззаботностью, утратой чувства стыда, удовольст­вием, наслаждением. Подобные повороты мысли были Достоевскому хорошо знакомы. Он болезненно воспринимал грубую, вульгарную шутку, что Христос простил блудницу за то, что та “возлюбила много”, называл её “юнкерской мыслью”. “Христос не за такую любовь простил!” — восклицает возмущённый отец Иосиф пытающемуся грязно шутить Фёдору Карамазову. Этот же момент повторяется в «Идиоте» и в черновиках к «Дневнику писателя» за 1876 год.

Болезненно двусмысленное положение Сони постоянно подчёркивается: это и чистота её комнаты, и её присутствие в одной комнате с матерью и сестрой Раскольникова при первом свидании с ним, и её яркая одежда у одра умирающего отца. Существует предположение, что первоначально эти черты Сони — не только как жертвы, но и как воплощающей соблазн — были заострены, но по просьбе — или по требованию — издателей Достоевский существенно переработал отдельные эпизоды, касающиеся образа Сони.

Реконструируется, однако, очень непростой поворот темы: Соня в своём унижении — или в глубочайшей любви к людям — приносила себя в жертву тем мужчинам, которым отдавалась. Конечно, это не имеет ничего общего с той Соней, которую мы видим в окончательном тексте. К тому же при многократных переизданиях романа Достоевский не попытался изменить ничего по существу, стало быть, указания или требования Каткова и Леонтьева совпали с его собственной позицией. Правда, и здесь можно возразить: отсутст­вие попыток восстановить искажённое в первом издании в изданиях последующих ничего не доказывает, поскольку Достоевский не менял ничего всерьёз в однажды опубликованных произведениях. Так что вопрос о каких-то глубинных основаниях, на которых строится образ Сони Мармеладовой, остаётся неясным.

Есть попытки соотнести образ Сони с Богородицей: на это наталкивают и символика цвета, и её действительно несколько материнское отношение к Раскольникову, и то, что преступники называли её “матушка”, “мать”; но, думается, такое сопоставление спорно. Здесь скорее надо говорить об общей близости, о совпадении.

Третья важная для Достоевского мысль — о конце света. Она представлена двояко. Прежде всего, это тема возможности спасения. Она поднимается в речах Мармеладова: “И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...»”

К этой же теме относится вопрос Порфирия Раскольникову, верует ли он в Новый Иерусалим. Выражение “Новый Иерусалим” взято из Апокалипсиса, смысл его трактуется как обозначение новой жизни, преображённого, очистившегося от греха мира. Важно напомнить, что и это выражение, и сама идея были актуальны для утопических социалистов, сен-симонистов.

Принципиальна мысль о телеологии, заданности, конечном итоге земного существования: ради чего мы живём и к чему придём. К этому вплотную примыкает мысль о бессмертии: превратимся ли мы в ничто или продолжим существование, и если продолжим, то в каком виде? Достоевский здесь опять же стремится представить его максимально конкретно. Представление о загробной жизни как глупой бесконечности, о бане с пауками в бреде Свидригайлова очень характерно. Оно имеет переклички с разными текстами Достоев­ского — со «Сном смешного человека» или с фрагментом из того же «Преступления и наказания», когда некто говорит, что предпочёл бы стоять на уступе скалы вечность, чем умереть.

Надо познакомить учащихся и с проблемой теодицеи, насколько это возможно сделать. Она, правда, не ставится в «Преступлении и наказании» с такой прямотой, как в «Братьях Карамазовых», но всё же именно рассуждения о несправедливости самого наличия зла приводит Раскольникова к его преступной теории. Проблема оправдания зла — проблема открытая. Лейбниц писал о ней: “Это есть предел веры… — верить, что справедлив тот, кто по собственному произволу делает нас достойными осуждения… Если бы можно было хоть как-то понять, каким образом милосерд и справедлив Бог, являющий такую гневливость и несправедливость, не было бы нужды в [вере]”.

Комментируя варианты решения проблемы тео­дицеи, С.Аверинцев писал: “Бог именно тем и доказал свою благость, что сотворил свободные ангельские и человеческие личности, свобода которых для своей полноты должна включать возможность морального зла, в свою очередь порождающего зло физическое. Совершеннейшие создания — архангел Люцифер и человек Адам получили в качестве высшего Божьего дара способность свободно выбирать между добром и злом и выбрали зло, чем повергли себя и весь космос в состояние несовершенства, вызванного к бытию именно их избыточным совершенством”. Однако надо отметить, что слово Достоевского — одно из последних по этому вопросу, он ставит новые вопросы не только перед человечеством, но и перед религией, и на них ещё предстоит отвечать. Надо различать несовершенство мира, наличие зла в нём и несовершенство человека. Достоевский особо выделяет вопрос о безвинно страдающих, о детях.

Сложным является вопрос об эпилоге, где каторга представлена как какое-то пространство, находящееся за пределами исторических связей, воскрешающее какой-то древний, ветхозаветный мир.

Повторим, Достоевский не был богословом, многие специальные религиозные вопросы не обсуждаются им прямо и уж тем более не имеют определённых ответов. Конечно, старшеклассник с удовольствием порассуждает на все эти темы, независимо от своих религиозных убеждений, — надо только следить, чтобы урок литературы не превращался в урок богословия.

Насколько необходим ученикам серьёзный комментарий к часто встречающимся словам или понятиям, имеющим отношение к Библии? Наверное, не в большей степени, чем любой другой реальный комментарий. Он есть в любом солидном издании романа, там сомневающийся учитель может посмотреть, что такое Вавилон или Содом. Однако не стоит обращаться к изданиям, в которых составители излишне увлечены комментированием библейской символики. Так, довольно трудно объяснить, почему фамилия семейства, проживающего по соседству с Соней, — Капернаумовы, и встречающиеся попытки сделать это обычно выглядят откровенной натяжкой. Не надо искать глубокой символики в том, что поручик Порох называет дом, где живёт старуха процентщица, Ноевым ковчегом. Конечно, важно, что фамилия Раскольникова — Раскольников, но вряд ли стоит приветствовать нелепые комментарии, например, что Пётр Петрович Лужин — дважды камень (“пётр” по-гречески — камень), но всё время садится в лужу. Алёна по-гречески — светлая. Иван — дающий благодать. Но почему старухе процентщице дано такое имя — Алёна Ивановна — невозможно объяснить. Иногда исследователей подобные попытки заводят далеко: так, утверждается, что только неверующий сможет осудить старуху, завещавшую все свои деньги в монастырь. То есть ей-де свойственны и страх Божий, и покаяние. Однако и в мире верующих всегда были и есть ханжи и лицемеры, образ старухи, укусившей за палец свою сестру и жертвующей деньги на монастырь, прочитывается однозначно. Никаких намёков, что она могла бы быть приличным человеком, в романе нет (такие намёки встречаются при характеристике многих заведомо “отрицательных” персонажей, как Ламберт в «Подростке», Лебедев в «Идиоте», капитан Лебядкин или Федька Каторжный в «Бесах»).

Отдельный вопрос — это комментарий календаря и церковных праздников. Известно, что “воскресение” Раскольникова происходит весной, когда празднуется православная Пасха. Здесь связь несомненная. Однако Достоевский не ограничивается указанием только на Пасху, он называет недели, называет дни пасхальной недели или неделю Великого поста, легко выяснить, какие службы читаются в эти дни в церкви, о чём на них говорится. Всё это перекликается с проблематикой романа. Но надо учитывать, что поскольку в церкви часто говорится и о грехах, и о необходимости веры, и о страхе Божием, то здесь опять-таки высока вероятность простого совпадения.

Очень трудно в архетипическом мышлении Достоевского определить, где христианское, а где общечеловеческое. Свидригайлов кончает жизнь во время наводнения. Что это — библейская символика? Вряд ли.

Итак, следует сохранять объективность, не делать из Достоевского большего роялиста, чем король, недопустимо навязывать ученику собственную концепцию, своё прочтение романа, когда, как мы видим, многое остаётся спорным. Автор научной статьи может позволить такое высказывание, как следующее: “Если бы мы захотели ­узнать диагноз человечества нового времени, то этот диагноз уже установлен. Его поставил До­стоев­ский самым точным и смелым образом, как никто до него этого не сделал. Диагноз следующий: вера человека в самого себя — это самая опасная болезнь, которой смертельно болеет европейское общество”. Однако вряд ли всякий педагог рискнёт заявлять, что вера человека в себя — самая опасная болезнь европейского общества.

Итак, комментируя библейские мотивы в романе «Преступление и наказание», необходимо сохранить равновесие и столь же подробно комментировать отражённые в нём идеи утопического социализма, позитивизма, факты современной писателю уголовной хроники. Также нельзя забывать, что отношения его к религии были очень сложными.

Об этой сложности Достоевский не забывает напомнить, даже признаваясь в самой искренней и глубокой вере. “Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же, фанатик, я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием. Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешёл я. Им ли меня учить”. “Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же, в том же романе, чёрт”.

Эта ссылка на чёрта знаменательна. А чёрт говорит: “Я ведь знаю, в конце концов, я помирюсь… и узнаю секрет”.

Сергей Жожикашвили ,
учитель литературы московской школы "Муми Троль"