Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №7/2006

Архив

Словарь«Война и мир». Страница рукописи. Автограф с рисунками Л.Н. Толстого.

Нина Бурнашёва


Нина Ильдаровна БурнашЁва (1944) — доктор филологических наук, профессор Московского архитектурного института.

Текстология: “наука самая занимательная”

Изучение «Войны и мира» становится одним из главных событий учебного года десятиклассников. Однако всем понятно, сколько сложностей подстерегает словесника на путях чтения и разбора этого шедевра в школе, какое многообразие методических приёмов приходится использовать для того, чтобы сохранить у юношей и девушек именно этико-эстетическое восприятие книг Льва Толстого. Статья Н.И. Бурнашёвой поможет в этом. Посвящённая сложнейшей области филологической науки, она написана живо и увлекательно. Используя анализируемый в ней материал, можно не только приблизить школьников к тайнам толстовского мастерства, но и передать им полезные знания по теории литературы, помочь в понимании того, что называется психологией творчества.

Много вопросов рождает у юных читателей изучение произведений русской классики. Почему Грибоедов, бесспорно симпатизируя Чацкому, назвал свою комедию явно иронически по отношению к нему — «Горе от ума»? Как Л.Толстой смог узнать, чтo чувствовала на первом своём взрослом балу юная Наташа Ростова? Почему создаётся впечатление, что в «Войне и мире» картину московского пожара 1812 года воссоздаёт очевидец?

Великое множество других “как” и “почему” постоянно встаёт перед учащимися, а значит, и перед учителем. Далеко не на все эти вопросы легко найти ответ. Здесь-то и приходит на помощь наука, которую иногда считают “вспомогательной”, “второстепенной”. Наука эта — текстология.

Само название говорит о том, чем занимается данная наука, — изучением текста. Датировка и атрибуция текстов; творческая история произведений в реально-историческом контексте; реальные, исторические, литературные источники текста; автобиографические черты и роль мировоззрения автора в процессе создания сочинения; история печатания, цензура, редакторская правка и позднейшая авторская правка для новых изданий; вопросы, связанные с определением основного источника и “научной критикой” текста…

Поле исследования текстолога — творческая лаборатория писателя.

Материалы изучения — прежде всего рукописи сочинения, автографы, копии, авторские письма, дневники, записные книжки.

Текстолог должен до малейших деталей изучить биографию автора, печатные, вещественные источники, мемуарные свидетельства…

Исследуя эти материалы, проникая в тайны творчества писателя, шаг за шагом проходя с ним весь путь создания и печатания произведения, текстолог может сказать, что для него писатель написал много больше, чем просто для читателя или просто литературоведа. Если литературовед-“интерпретатор” может позволить разгуляться воображению, выстраивая гипотезы и делая витиеватые умозаключения, порой далёкие от истины, то литературовед-текстолог обязан быть точным (точные даты, точные тексты, точные имена…) — в этой точности смысл исследования; и не случайно среди литературоведческих дисциплин текстологию называют самой точной дисциплиной.

“Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная”1 — это суждение А.С. Пушкина, конечно, не о текстологии, но здесь очень верно определено то, чем занимаются учёные-текстологи. Попробуем на примере рассмотреть, как текстология, “следуя за мыслями” автора, помогает правильно прочитать уже знакомый текст, найти ответы на некоторые, казалось бы, неразрешимые вопросы.

В повести Л.Н. Толстого «Отрочество» главный герой Николай Иртеньев, от имени которого ведётся рассказ, переживает мучительно-горькие моменты в своей детской, вернее, отроческой, жизни, связанные с новым гувернёром французом St.-Jerome. Уже первые впечатления о нём, сам его портрет, его манеры в восприятии Николеньки не вызывали особой симпатии к французу, прототипом которого послужил гувернёр маленьких братьев Толстых Проспер Антонович Сен-Тома (Saint-Thomas). Вспоминая о нём более чем через полвека, Толстой в нескольких словах представлял его своему другу и биографу П.И. Бирюкову: это был “энергический и белокурый, мускулистый, маленький гувернёр St.-Thomas”2. Первоначально в черновиках «Отрочества» он значился под своим именем: Проспер Антонович. Нет сомнений, что и его портрет Толстой старался воспроизвести с наибольшей достоверностью: это было характерно для творческой манеры писателя. В первых же рукописях «Отрочества» появился такой портрет в главе «Учитель француз»: “Он был человек лет 25, белокурый, с довольно правильными (над строкой вписано: “но незамечательными”. — Н.Б.) чертами лица, с дирочкой3 на подбородке [светло-русый, хотя]4, не толстый, но мускулистый и несколько вертлявый”5.

В одном из французских архивов недавно был найден паспорт П.А. Сен-Тома, где, по законам того времени (1842 г.), кроме возраста и прочих необходимых сведений приводилось описание внешности его владельца; согласно этому официальному описанию можно в общих чертах представить реальный портрет Сен-Тома в 1842 году: “двадцать девять лет, рост — метр семьдесят, волосы — русые, глаза — серые, лоб — высокий, нос, рот, борода — средние, подбородок — круглый”, “лицо — овальное, цвет лица — обычный”6. Если учесть, что девятилетний Лев Толстой познакомился с гувернёром П.А. Сен-Тома в 1837 году и в «Отрочестве» нарисован портрет того времени, то в общих своих чертах портреты совпадают, но, естественно, описание наружности человека в паспорте, формальное, шаблонное, не предусматривало детальной проработки его внешнего облика, и едва ли здесь могла появиться такая “особинка”, может быть, чуть заметная, которую запечатлел в своём описании Толстой. Да и как чиновник, писавший паспорт, мог обозначить эту “особинку”: “вмятинка”? “ямочка”? В паспорте Сен-Тома эта деталь его лица не зафиксирована. Зато её прочно зафиксировала цепкая детская память; Лев Толстой по-своему назвал эту “особинку” подбородка француза: “дырочка на подбородке” — определение явно детское, чёрточка лица, которая бросилась в глаза именно ребёнку, подростку Льву Толстому, а потом отроку Николеньке Иртеньеву.

Первая редакция «Отрочества» предлагала более скупой и сжатый вариант описания внешности и поведения St.-Jerome, но настороженное и даже неприязненное отношение к французу сквозило в этих нескольких строчках: “В комнате бабушки сидели Мими с своим вязаньем, обе девочки и какой-то молодой белокурый щёголь, мужчина с дирочкой на подбородке, который почтительно, но самоуверенно и громко говорил с бабушкой тем дурным натянутым выговором французского (с сильными ударениями на последнем слоге и с грассированьем), которым говорят молодые французы”. Чуть далее Николенька называет гувернёра “молодым ловким французом” (5, с. 278) и, услышав разговор его с Карлом Иванычем, признаётся: “...Я убил бы в эту минуту этого фанфарона француза, так он гадок и жалок казался мне в сравнении с Карлом Иванычем. С этой минуты я почувствовал смешанное чувство злости и страха к этому человеку” (5, с. 280).

Во второй редакции повести у француза уже другое имя, но портрет почти не изменён, сохранена и главная его примета — “дирочка на подбородке”: “Август Антонович был молодой белокурый мужчина небольшого роста с довольно приятной наружностью и дирочкой на подбородке” (5, с. 340). Сохранилось, хотя и скрытое, столь же неприязненное отношение Николеньки к новому гувернёру: “В каждом движении и звуке его голоса выражалось совершенное довольство собой, своими сапогами, своим жилетом, своим разговором, одним словом, всем, что только имело что-нибудь общего с его особой. Он был не глуп и не совсем неуч, как большая часть соотечественников его, приезжающих в Россию; но слишком французская самоуверенность и нелепый взгляд на всё русское человека, который смотрит на вещи не с тем, чтобы понять их, а с тем, чтобы рассказать или описать их, делали его смешным в глазах людей более проницательных 14-летних мальчиков и старушки, расположенной видеть одно хорошее во всём иноземном, в особенности французском” (5, с. 341).

Через все черновые редакции прошёл и вошёл в окончательный текст «Отрочества» ужасный эпизод, связанный с St.-Jerome: этот эпизод — определённо автобиографическая ситуация в отношениях с гувернёром, пережитая мальчиком Львом Толстым и запомнившаяся на всю жизнь. Уже в глубокой старости в 1904 году Толстой писал в одной из вставок к первому тому «Биографии», составленной П.И. Бирюковым: “Не помню уже за что, но за что-то самое не заслуживающее наказания, St.-Thomas, во-первых, запер меня в комнате, а потом угрожал розгой. И я испытал ужасное чувство негодования и возмущения и отвращения не только к St.-Thomas, но к тому насилию, которое он хотел употребить надо мною” (2, т. 34, с. 395). Этот эпизод с гувернёром-французом появился в 14-й главе «Отрочества» — «Затмение». В первой редакции повести он был представлен среди других столкновений с St.-Jerome в большой главе «Ненависть», первоначально названной «Унижение». Здесь было описано “происшествие”, которое очень тяжело переживал Николенька, — безобразная сцена, устроенная французом своему камердинеру Василию: гувернёр ударил его. И Николенька долго не мог успокоиться: “Как он, француз, смел ударить нашего, русского человека!” (4, с. 284–285). В последней фразе слова “француз” и “русского” вписаны над строкой, что придало особый смысл и значение всему эпизоду.

В этой главе шла речь и о детских проказах, шалостях, даже дерзостях, и “мщении” St.-Jerome: “операция с платьем гувернантки”, сломанный стул, подставленный гувернёру, дерзкие французские фразы, написанные Николенькой во исполнение наказания, но брошенные в лицо самому St.-Jerome, — эти эпизоды из отрочества героя, не исключено, что во многом автобиографические, не вошли в окончательный текст повести. Не оказалось в окончательном тексте и факта, завершавшего сравнительную характеристику Карла Иваныча и St.-Jerome: “Никогда не забуду я одной страшной минуты, как St.-Jerome, указывая пальцем на пол перед собою, приказывал стать на колени, а я стоял перед ним бледный от злости и говорил себе, что лучше умру на месте, чем стану перед ним на колени, и как он изо всей силы придавил меня за плечи и, повихнув спину, заставил-таки стать на колени. Ежели бы у меня был нож в эту минуту, я, не задумавшись, зарезал бы его и два раза повернул у него в ране” (5, с. 283). В окончательном тексте от этого факта остались лишь несколько слов: St.-Jerome “приказывал становиться на колени лицом к себе и просить прощения. Наказание состояло в унижении” (гл. ХVII «Ненависть»).

Что же касается сцены наказания в будущей главе «Затмение», сам момент насилия St.-Jerome и отчаянного сопротивления мальчика в конце главы в процессе работы над повестью почти не претерпел изменений, правда, была устранена ремарка, имевшаяся в первой редакции: “(мне и в мысль не приходило бежать; но хотелось убить его)” (5, с. 300). Словно затмение нашло на Николеньку, когда он услышал распоряжение гувернёра покинуть праздник и идти наверх, потому что “дурно вёл себя и учился”. В ответ мальчик “под влиянием <...> внутреннего волнения и отсутствия размышления” “показал ему язык”, заявив, что не пойдёт отсюда. Когда же St.-Jerome во всеуслышание пригрозил наказать его розгами, Николенька совсем потерял контроль над собой: “Кровь с необыкновенной силой прилила к моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица, и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому что St.-Jerome, избегая моего взгляда, быстро подошёл ко мне и схватил за руку; но только что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так дурно, что я, не помня себя от злобы, вырвал руку и из всех моих детских сил ударил его <...> St.-Jerome, с решительным и бледным лицом, снова подошёл ко мне, и не успел я приготовиться к защите, как он уже сильным движением, как тисками, сжал мои обе руки и потащил куда-то. Голова моя закружилась от волнения; помню только, что я отчаянно бился головой и коленками до тех пор, пока во мне были ещё силы; помню, что нос мой несколько раз натыкался на чьи-то ляжки, что в рот мне попадал чей-то сюртук, что вокруг себя со всех сторон я слышал присутствие чьих-то ног, запах пыли и violette <фиалки (фр.)>, которой душился St.-Jerome.

Через пять минут за мной затворилась дверь чулана.

— Василь! — сказал он отвратительным, торжествующим голосом, — принеси розог…”7

Следующая глава («Мечты») рисовала “мысли и представления” несчастного Николеньки, запертого в чулане и ожидающего “постыдного наказания”. “В безысходном лабиринте неизвестности о предстоящей <...> участи, отчаяния и страха” виделись мальчику картины одна печальнее другой. Воображал он себя и “на свободе”, “вне дома”: “Я поступаю в гусары и иду на войну. Со всех сторон на меня несутся враги, я размахиваюсь саблей и убиваю одного, другой взмах — убиваю другого, третьего. Наконец, в изнурении от ран и усталости, я падаю на землю и кричу: «Победа!» Генерал подъезжает ко мне и спрашивает: «Где он — наш спаситель?» Ему указывают на меня, он бросается мне на шею и с радостными слезами кричит: «Победа!» Я выздоравливаю и, с подвязанной чёрным платком рукою, гуляю по Тверскому бульвару. Я генерал! Но вот государь встречает меня и спрашивает, кто этот израненный молодой человек? Ему говорят, что это известный герой Николай. Государь подходит ко мне и говорит: «Благодарю тебя. Я всё сделаю, что бы ты ни просил у меня». Я почтительно кланяюсь и, опираясь на саблю, говорю: «Я счастлив, великий государь, что мог пролить кровь за своё отечество, и желал бы умереть за него; но ежели ты так милостив, что позволяешь мне просить тебя, прошу об одном — позволь мне уничтожить врага моего, иностранца St.-Jerome’а. Мне хочется уничтожить врага моего St.-Jerome’а». Я грозно останавливаюсь перед St.-Jerome’ом и говорю ему: «Ты сделал моё несчастие, a genoux! <на колени! (фр.)>». Но вдруг мне приходит мысль, что с минуты на минуту может войти настоящий St.-Jerome с розгами, и я снова вижу себя не генералом, спасающим отечество, а самым жалким, плачевным созданием” (там же, с. 126–127). Всё это особенно тщательно Толстой прорабатывал в черновых рукописях, и далеко не все мрачные мысли мальчика дошли до окончательного текста.

В черновиках остался и портрет St.-Jerome, в частности, столь настойчиво повторяющаяся подробность, переходившая из рукописи в рукопись и дошедшая до самых последних черновых вариантов, — “дирочка на подбородке”. В окончательном тексте «Отрочества» весь портрет гувернёра сводился к лаконичной характеристике: “красивый молодой щёголь” (т. 1, с. 132) — и автор замечал, что “он был хороший француз, но француз в высшей степени” (т. 1, с. 131); замечание это носило явно негативную окраску.

Резкие и категоричные суждения и мечтания Николеньки, конечно, едва ли могли остаться в окончательном тексте как по цензурным, так и по этическим соображениям. Но вот “дирочка на подбородке”... Самая выразительная деталь лица француза, сохраняемая Толстым на протяжении долгой работы над повестью! Почему она исчезла из текста на самом последнем, завершающем этапе отделки «Отрочества»? Что заставило автора отказаться от детальной проработки портрета St.-Jerome и от “дирочки на подбородке”? Сам Толстой нигде не объяснил это.

Объяснение, однако, совершенно неожиданно находим в «Войне и мире». Толстой не забыл “дырочку на подбородке”, которая с детских лет, видимо, ассоциировалась у него с принадлежностью к французам, чему-то французскому... Полтора десятилетия спустя этот маленький штрих понадобился писателю в «Войне и мире» в так называемом Островненском деле, за которое Николай Ростов получил Георгиевский крест. Удивительным образом в творческом воображении Толстого страдания и мечты Николеньки Иртеньева переплелись с реальными событиями в жизни другого персонажа — Николая Ростова.

“...Почти все французские драгуны скакали назад. Ростов, выбрав себе одного из них на серой лошади, пустился за ним <...> Через мгновение лошадь Ростова ударила грудью в зад лошади офицера, чуть не сбила её с ног, и в то же мгновенье Ростов, сам не зная зачем, поднял саблю и ударил ею по французу.

В то же мгновение, как он сделал это, всё оживление Ростова вдруг исчезло. Офицер упал не столько от удара саблей, который только слегка разрезал ему руку выше локтя, сколько от толчка лошади и от страха <...> Он, испуганно щурясь, как будто ожидая всякую секунду нового удара, сморщившись, с выражением ужаса взглянул снизу вверх на Ростова. Лицо его, бледное и забрызганное грязью, белокурое, молодое, с дырочкой на подбородке и светлыми голубыми глазами, было самое не для поля сражения, не вражеское лицо, а самое простое комнатное лицо <...> Он, торопясь, хотел и не мог выпутать из стремени ногу и, не спуская испуганных голубых глаз, смотрел на Ростова”.

Француз “с дырочкой на подбородке”, с “самым простым комнатным лицом” — вот в ком, благодаря художественному воображению Толстого, неожиданно явился St.-Jerome из «Отрочества», этот “враг” Николеньки Иртеньева, списанный в свою очередь с реального француза, гувернёра St.-Thomas, когда-то, в далёком детстве, вызвавшего “негодование, и возмущение, и отвращение” у самого Толстого. Вот где в пору было бы осуществиться отроческим мечтам о “мщении”! Но всё обернулось иначе: не враждебное, а что-то домашнее, “комнатное”, человечное виделось теперь в этом лице. Здесь и разгадка, почему Толстой убрал из текста «Отрочества» портрет гувернёра с “дырочкой на подбородке”: St.-Jerome, этот француз, с которым у Николеньки сложились отношения враждебные и холодные, никак не мог быть с лицом “комнатным”, человечным, а должен был предстать чужим и холодным, этаким “красивым молодым щёголем”, что диктовалось художественным замыслом писателя.

“Гусары торопливо поскакали назад с своими пленными. Ростов скакал назад с другими, испытывая какое-то неприятное чувство, сжимавшее ему сердце. Что-то неясное, запутанное, чего он никак не мог объяснить себе, открылось ему взятием в плен этого офицера и тем ударом, который он нанёс ему”. Вероятно, это “что-то неясное, запутанное” в отношении к St.-Jerome (St.-Thomas) постепенно, со временем открывалось и самому Толстому, и воспоминание о французе “с дырочкой на подбородке” из детства и отроческих лет уже не вызывало негодования, а рождало совсем иные чувства, что и передалось Николаю Ростову. И, хотя ему была обещана награда, “всё то же неприятное, неясное чувство нравственно тошнило ему”, “мучило его, как раскаяние: «Да, да, этот французский офицер с дырочкой. И я хорошо помню, как рука моя остановилась, когда я поднял её».

Ростов увидал отвозимых пленных и поскакал за ними, чтобы посмотреть своего француза с дырочкой на подбородке”. Тот “притворно улыбнулся Ростову и помахал ему рукой, в виде приветствия. Ростову всё так же было неловко и чего-то совестно <...>

Ростов всё думал об этом своём блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрёл ему Георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, — и никак не мог понять чего-то. «Так и они ещё больше нашего боятся! — думал он. — Так только и есть всего, то, что называется геройством? И разве я это делал для отечества? И в чём он виноват с своей дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю!»”8 Это один из редких внутренних монологов Николая Ростова, привыкшего “рубить” и не думать. Мысли, неясные и ещё окончательно не оформившиеся в сознание, чувство вины и растерянности от неспособности объяснить всё это — безусловно автобиографичны, как и мысли и рассуждения о “геройстве” и “отечестве”: “пролить кровь за своё отечество”, “умереть за него” когда-то мечтал, сидя в чулане, Николенька Иртеньев (персонаж автобиографический!) и в своём детском воображении видел себя “генералом, спасающим отечество”. Эти высокие и такие абстрактные понятия и представления до поры до времени жили и в душе Николая Ростова, и только теперь судьба свела его с простой человеческой болью, с таким естественным страхом перед неминуемой смертью, с чем-то более коренным, глубоким, сильным, свойственным “всей человеческой природе” («Война и мир», т. 3, гл. 1) и каждому в отдельности, с тем, что отделяло жизнь от смерти. Теперь он не мог не думать, и думать заставило “лицо <...> c дырочкой на подбородке”.

Так текстологическое исследование помогло выяснить судьбу художественной детали и по-новому увидеть уже знакомых персонажей Толстого.

Примечания

1 Пушкин А.С. Арап Петра Великого // Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1960. Т. 5. С. 19.

2 Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. (Юбилейное). М.–Л., 1928–1958. Т. 34. С. 402. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием номера 2, тома и страницы.

3 Так в автографе.

4 В квадратных скобках приводим зачёркнутый автором текст.

5 Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Редакции и варианты художественных произведений: В 17 т.
Т. 1 (19). М., 2000. С. 238. Далее ссылки на этот том приводятся в тексте с указанием номера 5 и страницы.

6 Полосина А.Н. Сен-Тома — первый гувернёр Л.Н. Толстого: прототип и образ (по неизвестным материалам) // Молодой Лев Толстой. Материалы Всероссийской научной конференции. Казань, 2002. С. 75.

7 Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Художественные произведения: В 18 т. Т. 1. М., 2000. С. 124–125. Далее ссылки на этот том приводятся в тексте.

8 Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. М., 1978–1985. Т. 6. С. 70–72.

От редакции. Как видим, проблемы текстологии захватывают все сферы словесного творчества. Так, при подготовке этой статьи мы обсуждали, как правильнее писать St.-Jerome в тексте статьи: как Толстой, давать начертание с апострофом и кириллическим окончанием, или не склоняя. Принятое нами решение, разумеется, не единственное: например, этот словно бы частный вопрос можно сделать предметом обсуждения в подготовленном классе.