Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №6/2006

Я иду на урок

Я иду на урокИллюстрация М.П. Клодта к «Евгению Онегину». 1886 г.

Галина Ребель


Галина Михайловна РЕБЕЛЬ (1952) — кандидат филологических наук, доцент кафедры русской и зарубежной литературы Пермского государственного педагогического университета; редактор научно-методического журнала «Филолог» (Пермь).

Фёдор Михайлович против Виссариона Григорьевича, или Кто лучше понял «Евгения Онегина»?

Материалы к уроку-диспуту

Цель любого урока-диспута — обучение умению искать истину, сравнивая различные оценки произведения, проецируя их на художественный текст, споря с великими и друг с другом и “высекая” новые собственные смыслы. Именно на таких уроках дети учатся формулировать, подтверждать, опровергать, парировать, ниспровергать и утверждать авторитеты, самовыражаться и терпеть поражение — учатся самостоятельно думать, что важно далеко не только на уроке литературы.

Подготовительная работа к диспуту начинается задолго до его проведения, и тут могут быть варианты в зависимости от уровня учеников.

Сильный класс уже на подступах к изучению романа следует сориентировать на самостоятельное чтение статей В.Г. Белинского и Ф.М. Достоевского о «Евгении Онегине».

Для слабого, “нечитающего” класса можно приготовить распечатки выдержек из указанных статей и постепенно “внедрять” эту информацию на уроках, в том числе на уроках русского языка — в качестве материала для диктовки и грамматического разбора.

Как правило, подготовительная работа оказывается более эффективной при предварительном распределении ролей, то есть намеренной разбивке класса на группы сторонников разных позиций (“партия Белинского” — “партия Достоевского”).

Задача каждого из участников такого игрового полемического действа состоит в том, чтобы аргументированно представить “свою” точку зрения и так же обоснованно (трудными вопросами, контраргументами) опровергнуть “чужую”, а в конечном итоге выйти за предложенные рамки и сформулировать свою собственную позицию.

Организовать, направлять и вести к оптимальному результату такое интеллектуальное ристалище очень непросто — нагрузка на учителя ложится огромная, ибо в данном случае многое зависит от его способности свободно ориентироваться в материале, мгновенно и точно подхватывать очередной аргумент или вопрос, чувствовать аудиторию и улавливать даже робкие, но интересные и важные реплики с “галёрки”, удерживать спор в необходимых логических и этических рамках.

Следует оговориться, что никакие готовые “сценарии” (урок, расписанный по схеме: вопрос — ответ) ни на каком живом уроке, тем более на уроке-диспуте, не работают. Тем не менее логические его вехи должны быть намечены.

В интересующем нас случае это могут быть прежде всего вопросы, сформулированные от лица читателей самим В.Г. Белинским.

— “Как Онегин, получив письмо Татьяны, мог не влюбиться в неё?” Расширяем и уточняем: справедливы ли читательские претензии к герою? Как пережили свою первую встречу Татьяна и Онегин? Как объясняют поведение Онегина по отношению к юной Татьяне Белинский и Достоевский? Кто из них прав?

— “…Как тот самый Онегин, который так холодно отвергал чистую, наивную любовь прекрасной девушки, потом страстно влюбился в великолепную светскую даму?”1 Опять-таки ищем объяснение в романе и сравниваем комментарии и аргументацию Белинского и Достоевского.

И далее.

— Что означает выражение Белинского “нравственный эмбрион” и есть ли таковой в романе «Евгений Онегин»?

— Справедлив ли итоговый вывод Достоевского: “Она прошла в его жизни мимо него не узнанная и не оценённая им; в том и трагедия их романа”?

— При каких обстоятельствах и с какой целью создавались работы Белинского и Достоевского о Пушкине? В какой мере это повлияло (или не повлияло) на качество и объективность оценок?

— Остаётся ли пушкинский роман проблемным, “нерешённым” для вас?

Два “опорных” идеолога-оппонента выбраны нами отнюдь не случайно. Да и интрига затеяна не нами, а самим Ф.М. Достоевским, который свою знаменитую Пушкинскую речь 1880 года построил на скрытой полемике с В.Белинским. И полемика эта не только не ушла в прошлое, но и сегодня является внутренней основой не только для идеологического самоопределения интеллектуальной элиты нации, но и для методологического самоопределения учителя.

Показательна в этом плане опубликованная в 1997 году в журнале «Литература в школе» статья Н.Зуева «Татьяна и Онегин в эпилоге романа. Опыт медленного чтения». Автор статьи настоятельно рекомендует учителю сменить точку опоры и выстраивать концепцию образов Татьяны и Онегина по Достоевскому, который “гениально понял Пушкина, верно прочитав его”, а не по Белинскому, которого если и не получится “предать забвению”, то лишь потому, что, “во-первых, Достоевский в своей работе полемизировал с Белинским, следовательно, без Белинского, изучая историю вопроса, не обойтись, а во-вторых, ошибочные взгляды и трактовки Белинского настолько внедрились в нашу жизнь, что невозможно их замолчать”2.

С утверждением необходимости привести на школьный урок “слово Достоевского” спорить не приходится. А вот категорическое суждение о том, что это “самое весомое слово о романе и его героях”, что Достоевский “гениально понял Пушкина”, в отличие от навязавшего нам свои “ошибочные взгляды и трактовки” Белинского, следует проверить. Как? Единственным возможным способом — проекцией критических умозаключений на текст самого произведения.

С анализа текста — по мере возможности пристального, скрупулёзного, беспристрастного — мы начали наши размышления (см. статью «Скажи: которая Татьяна?» — «Литература». № 5). А теперь сопоставим полученные результаты, то есть сделанные в ходе анализа наблюдения и выводы, с суждениями и оценками уважаемых критиков.

Белинский, размышляя над характерами главных героев пушкинского романа и драмой их взаимоотношений, утверждает, что Онегин с самого начала понял и по достоинству оценил Татьяну: “Онегин был так умён, тонок и опытен, так хорошо понимал людей и их сердце, что не мог не понять из письма Татьяны, что эта бедная девушка одарена страстным сердцем, алчущим роковой пищи, что её душа младенчески чиста, что её страсть детски простодушна и что она нисколько не похожа на кокеток, которые так надоели ему”3.

Достоевский убеждён в прямо противоположном: “…Манера глядеть свысока сделала то, что Онегин не узнал Татьяну, когда встретил её в первый раз, в глуши, в скромном образе чистой, невинной девушки, так оробевшей перед ним с первого разу”, “она прошла в его жизни мимо него не узнанная и не оценённая им”4.

Разговор Онегина с Ленским, свидетельствующий о том, что при первом же взгляде на Татьяну Онегин утратил своё снисходительное благодушие, пришёл в несвойственное ему раздражение и неожиданно для самого себя сознался в произведённом на него Татьяной впечатлении, вряд ли может быть аргументом в пользу Достоевского. Да и всё последующее поведение Онегина по отношению к юной Татьяне — и то, как “он живо тронут был” её письмом; и то, с каким уважением отнёсся к её чувствам (“Но обмануть он не хотел // Доверчивость души невинной”); и то, что эти её переживания не оставили его равнодушным (“Быть может, чувствий пыл старинный // Им на минуту овладел”); и то, в какую деликатную форму он облекает свой отказ, действительно явив “души прямое благородство”; и, наконец, то, что, не рассчитывая на новую встречу, тем более на продолжение отношений, “он хранит // Письмо, где сердце говорит”, — всё это неопровержимо свидетельствует о том, что Онегин не прошёл мимо Татьяны, а узнал и оценил её. Это и утверждает Белинский.

Прямо противоположным образом отвечают “оппоненты” и на главный вопрос: почему Онегин сначала не полюбил, а потом полюбил?

“Не берёмся решить вопроса, но поговорим о нём” — так начинает свой ответ Белинский, и уже само это начало (деликатность, корректность, осторожность подхода) знаменательно. “Во-первых, вопрос, почему влюбился, или почему не влюбился, или почему в то время не влюбился, — такой вопрос мы считаем немного слишком диктаторским. Сердце имеет свои законы — правда, но не такие, из которых легко было бы составить полный систематический кодекс. Сродство натур, нравственная симпатия, сходство понятий могут и даже должны играть большую роль в любви разумных существ; но кто в любви отвергает элемент чисто непосредственный, влечение инстинктуальное, невольное, прихоть сердца, в оправдание несколько тривьяльной, но чрезвычайно выразительной русской пословицы: полюбится сатана лучше ясного сокола, — кто отвергает это, тот не понимает любви. Если б выбор в любви решался только волею и разумом, тогда любовь не была бы чувством и страстью <…> Поэтому Онегин имел полное право без всякого опасения подпасть под уголовный суд критики не полюбить Татьяны-девушки и полюбить Татьяну-женщину. В том и другом случае он поступил равно ни нравственно, ни безнравственно”5.

Достоевский, без всяких сантиментов и оговорок, судит и осуждает пушкинского героя, и не столько даже с нравственных, сколько с идеологических позиций. “Бездомный скиталец”, беспочвенный человек, чуждый, в отличие от Татьяны, родным идеалам, не верящий в возможность “какой бы то ни было работы на родной ниве”, “отвлечённый человек”, “беспокойный мечтатель”6, Онегин, каким его видит и трактует Достоевский, просто не способен был оценить Татьяну и по определению не мог дать достойный ответ на её чувства: “Он не сумел отличить в бедной девочке законченности и совершенства и действительно, может быть, принял её за «нравственный эмбрион». Это она-то эмбрион, это после письма-то её к Онегину! Если есть кто нравственный эмбрион в поэме, так это, конечно, он сам, Онегин, и это бесспорно”7.

Оба приведённых отрывка интересны каждый в отдельности, но вдвойне интересны в сопоставлении. “Неистовый Виссарион”, призванный сегодня к ответу за “«нещадную последовательность», прямолинейность и категоричность мысли”8, не берётся решать столь деликатную проблему, как причина любви-нелюбви, а предлагает порассуждать о ней. Гениальный художник Достоевский, психолог и диалектик, мучительно решавший и так и не решивший со своими героями ни одной проблемы, потому что проблема всегда оказывалась больше любых решений, и при этом героя своего не позволявший заключить в рамки окончательного, безоговорочного суждения о нём, пушкинскому Онегину выносит однозначный и не подлежащий обжалованию (“это бесспорно!”) приговор.

Тенденциозный, идеологически ангажированный (так его нередко аттестуют сейчас) Белинский подходит к случаю Онегина с общечеловеческих, нравственно-психологических позиций. Он объясняет Онегина из него самого, из обрисованного в романе характера, душевного строя, судьбы. Он расшифровывает психологическую подоплёку поведения героя (“Как! Он, перегоревший в страстях, изведавший жизнь и людей, ещё кипевший какими-то самому ему неясными стремлениями, — он, которого могло занять и наполнить только что-нибудь такое, что могло бы выдержать его собственную иронию, — он увлёкся бы младенческой любовью девочки-мечтательницы, которая смотрела на жизнь так, как он уже не мог смотреть”9); он с пониманием и сочувствием относится к вспыхнувшей в душе Онегина страсти к повзрослевшей Татьяне: “Немая деревенская девочка с детскими мечтами — и светская женщина, испытанная жизнию и страданием, обретшая слово для выражения своих чувств и мыслей: какая разница!”10 Иными словами, любовную драму пушкинского героя Белинский судит по законам самой любви, понимая всю меру сложности и прихотливости предмета.

Достоевский же смотрит на Онегина исключительно как на некий социально-психологический феномен, “тип постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле, поселившийся”11, и только в этом качестве его рассматривает, только под этим углом оценивает его отношения с Татьяной. В сущности, это тот самый подход, формулу которого определил Чернышевский: “русский человек на render vous”. Но если Чернышевский шёл от личного к социальному (кто нерешителен на любовном свидании, окажется несостоятелен и на общественном поприще), то Достоевский-критик оказывается гораздо большим радикалом, ибо измеряет личностную ценность героя, определяет его право на личное счастье сугубо идеологическими параметрами: причастностью “родным идеалам”, способностью “работы на родной ниве”12, укоренённостью в родной почве. А у Онегина — “что есть и кто он такой?” “У него никакой почвы, это былинка, носимая ветром”13, — и поэтому, полагает Достоевский, “если бы Татьяна даже стала свободною, если б умер её старый муж и она овдовела, то и тогда бы она не пошла за Онегиным”14

Следует отметить не только откровенно тенденциозную произвольность этого суждения, игнорирующего и финальное Татьянино признание “Я вас люблю…”, и её горькое сетование “А счастье было так возможно, // Так близко…” (по логике Достоевского, ей сокрушаться не о чем), но и красноречивую оговорку: “старый муж”. Достоевский многократно называет мужа Татьяны “стариком”, он явно запамятовал, когда писал свою речь о Пушкине, что князь с Онегиным при встрече вспоминают “проказы, шутки прежних лет”, то есть что они примерно одного возраста, — и это дополнительное косвенное свидетельство того, о чём уже многократно писалось: в своей действительно чрезвычайно интересной, эпохальной речи Достоевский не столько Пушкина оценивал и осмыслял, сколько “именем и авторитетом дорогого ему Пушкина”15 и в полемике с неназванным, но постоянно подразумеваемым Белинским себя самого, свой символ веры своим современникам объяснял.

Эта сверхзадача, а вернее, главная задача речи о Пушкине не стихийно, самопроизвольно оформилась, а совершенно сознательно была поставлена и успешно решена.

Достоевский не случайно дважды оговаривается, что выступает не как литературный критик, — речь задумывалась и вынашивалась как целенаправленное идеологическое высказывание, о чём неопровержимо свидетельствует написанное Достоевским “в период интенсивной работы над пушкинской речью”16 письмо высокопоставленному адресату — обер-прокурору Синода К.П. Победоносцеву:

“Приехал же сюда в Руссу не на отдых и не на покой: должен ехать в Москву на открытие памятника Пушкина, да при этом ещё в качестве депутата от Славянского благотворительного общества. И оказывается, как я уже и предчувствовал, что не на удовольствие поеду, а даже, может быть, прямо на неприятности. Ибо дело идёт о самых дорогих и основных убеждениях. Я уже в Петербурге мельком слышал, что там в Москве свирепствует некая клика, старающаяся не допустить иных слов на торжестве открытия, и что опасаются они некоторых ретроградных слов, которые могли бы быть иными сказаны в заседаниях Люб[ителей] российской словесности, взявших на себя всё устройство праздника <…> Мою речь о Пушкине я приготовил, и как раз в самом крайнем духе моих (наших то есть, осмелюсь выразиться) убеждений, а потому и жду, может быть, некоего поношения. Но не хочу смущаться и буду говорить небоязненно”17.

Таким образом, если статьи Белинского о «Евгении Онегине», при всём страстном общественном темпераменте их автора, представляют собой исследование пушкинского романа, анализ и осмысление его, то речь Достоевского — это скорее публицистика и идеология, чем литературная критика, и в этом смысле противопоставление этих текстов друг другу даже не очень корректно. Но от этого противопоставления, самим Достоевским заданного и предопределённого, никуда не уйти. И к суждениям Достоевского о романе «Евгений Онегин», пусть даже идеологически преднамеренным и публицистически заострённым, невозможно не прислушаться.

Не ставя перед собой задачу анализировать речь в целом, обратимся вновь к тем её фрагментам, которые содержат характеристику героев пушкинского романа и отчасти проливают свет на природу сомнений и разочарований, пришедших на смену восторгам слушателей Достоевского.

Главное обвинение, предъявляемое Достоевским Онегину, состоит, как уже говорилось, в чуждости его национальной почве: “В глуши, в сердце своей родины, он, конечно, не у себя дома. Он не знает, что ему делать, и чувствует себя как бы у себя же в гостях”. Именно это предопределяет чуждость его и Татьяне и обрекает на неудачу в любви: “Не такова Татьяна: это тип твёрдый, стоящий твёрдо на своей почве”18.

Выросшая в деревне Татьяна в силу самих обстоятельств и по складу своей души действительно гораздо ближе народному, то есть крестьянскому миру, чем приехавший из Петербурга (“непременно из Петербурга, это несомненно и необходимо было в поэме”19, подчёркивает Достоевский) Онегин. Не повторяя общеизвестных внешних примет Татьяниной народности, отметим главное — незримую духовную связь Татьяны с няней, предопределившую судьбу пушкинской героини.

Знаменитый ночной разговор, названный Белинским “чудом художественного совершенства”20, на первый взгляд обнажает пропасть, разделяющую барышню и прислугу, несмотря на их привязанность друг к другу. Татьяна не слушает няню, няня не понимает Татьяну. С одной стороны — безответная покорность обстоятельствам, неведение и боязнь любви; с другой — любовное томление и своевольный, дерзкий порыв к счастью. Но в конечном счёте не слушавшая, но невольно слышавшая и впитывавшая нянины слова Татьяна выстроит собственную судьбу по няниному образцу: покорится обстоятельствам и откажется от любви. Конечно, мотивировки отказа звучат совершенно по-разному, но суть одна: подчинение обстоятельствам, покорность судьбе, исполнение долга. Порождённое чтением чужеземных романов своеволие окорачивается и обуздывается веками культивировавшимся в русской женщине, освящённым и воспетым религией и фольклором смирением.

Но подходит ли такое жизненное решение, окружающее ореолом высокой жертвенности женский лик, герою-мужчине? Кто мог послужить Онегину примером жизнестроительства “по народной правде и народному разуму”?21 Онегинская судьба и онегинский характер не имеют и не могут иметь простонародного аналога, или образца для подражания, или контрастно-назидательного примера — этого нет в самом романе. Зато есть варианты барского, по-своему вполне органичного существования “в сердце своей родины”, у себя дома. Но то, что Онегин не повторил ни участь “смиренного грешника” Дмитрия Ларина, ни тем более линию жизни своего дяди, который “лет сорок с ключницей бранился, в окно смотрел и мух давил”, говорит исключительно в его пользу. А ещё более в его пользу свидетельствуют органичность, полноценность, природно-духовная насыщенность образа его жизни в деревне, в котором читатель легко узнаёт образ жизни самого Пушкина в Михайловском. При этом Онегин как бы между прочим совершает поступок исключительный по своему социально-экономическому значению (“Ярем он барщины старинной // Оброком лёгким заменил”) и по своим благодетельным последствиям для того самого народа, за который так ратует Достоевский (“И раб судьбу благословил”). Если это не реальная “работа на родной почве” — то что же? И в чём тогда должна заключаться эта работа? Мог ли сам Достоевский конкретизировать задачу и обозначить фронт работ? Во всяком случае, ни один из его героев, даже положительно прекрасный князь Мышкин, ни в каком конкретном, практическом созидательном деле на родной почве не преуспел. (Небезынтересно в связи с этим процитировать рассуждение парадоксалиста Б.Парамонова о том, что Достоевский “прежде всего самого себя хотел в почве закрепить: уж больно его заносило ввысь и вширь, он хотел себя, русского человека, по собственному же рецепту, «сузить». Этот проект, однако, не состоялся: дальнейший опыт показал, что русским гораздо интереснее читать Достоевского, чем землю пахать”22.)

Тут, пожалуй, пора оговориться, что мы ни в коем случае не намерены возвести Онегина в ранг национального героя и поставить его на пьедестал, — он этого не заслуживает. Убийство Ленского изобличает его в преступном легкомыслии и постыдной зависимости от презираемого им общественного мнения. Но в наши задачи не входит полная, всеобъемлющая характеристика героя — мы размышляем о нём в контексте его любовной драмы и высказанных по поводу этой драмы суждений Белинского и Достоевского.

А в рамках такого разговора невозможно обойти вниманием прямой и резкий полемический выпад Достоевского против Белинского в связи с данным критиком юной Татьяне определением “нравственный эмбрион”23. Достоевский убеждён, что уже в начальной Татьяне есть “законченность и совершенство”. “Это она-то эмбрион, это после письма-то её к Онегину!” — восклицает он возмущённо и гневно переадресовывает оскорбительное, по его мнению, определение совершенно не причастному к его появлению на свет, но всё равно виноватому Онегину: “Если и есть кто нравственный эмбрион в поэме, так это, конечно, он сам, Онегин, и это бесспорно!”24 Но спорить хочется…

Во-первых, определение “нравственный эмбрион”, действительно стилистически контрастное пушкинским любовным аттестациям героини, не содержит никакого оскорбления, а характеризует то юное состояние, когда представления о жизни ещё очень далеки от самой жизни и строятся не на опыте и знаниях, а на мечтах и фантазиях. К Онегину оно явно не приложимо. А юная Татьяна, “мечтательница нежная”, которая совершенно не знает того, кому устремилась навстречу (“в одном Онегине слились” для неё все любимые литературные герои — “Но наш герой, кто б ни был он, // Уж верно был не Грандисон”, замечает по этому поводу автор), которая не знает, не умеет выразить и саму себя (“и, себе присвоя // Чужой восторг, чужую грусть, // В забвенье шепчет наизусть // Письмо для милого героя”), — Татьяна в начале романа действительно пребывает в том трепетном, переходном, предшествующем трезвой зрелости состоянии, которое для пущей выразительности и стилистически-контрастной усвояемости-запоминаемости можно назвать и так, как это сделал Белинский.

Во-вторых, не было в начальной Татьяне “законченности и совершенства”, и слава богу, что не было, иначе бы застыла памятником самой себе в той аллее, где исповедовался и “проповедовал” Онегин, а именно отсюда ведь и начинается её внешне незаметный, но внутренне значительный и интенсивный личностный, духовный рост, главным стимулом которого была её любовь к Онегину.

Юная Татьяна прелестна своей искренностью, простосердечием, сочетанием книжной романтичности и простонародной суеверности, душевной чуткости и житейской неопытности. Но познавшая безответную любовь, взнуздавшая свои чувства, овладевшая искусством властвовать собой и в то же время не утратившая своей самобытности, сохранившая душевную чистоту и женское достоинство “взрослая” Татьяна гораздо значительнее личностно и гораздо привлекательнее для Онегина. И тут ничего не поделаешь, ничего не предпишешь, ничего не изменишь. Тогда не полюбил, потому что… не полюбил. Не готов был, не настроен, не предрасположен. Душа Онегина затрепетала при первой встрече, но — не проснулась. Не только потому, что сон её, навеянный бурной светской жизнью, был слишком крепок. Но и потому, что та, прежняя, Татьяна всё-таки не смогла её разбудить. Да и другие “потому что” можно сюда подставлять едва ли не до бесконечности, ибо любовь прихотлива и своевольна, непредсказуема и беззаконна.

Это очень хорошо почувствовал, понял, выразил Белинский. И совершенно проигнорировал идеологически непреклонный Достоевский.

Вернёмся ещё раз к принципиально важному утверждению Достоевского: “Она прошла в его жизни мимо него не узнанная и не оценённая им; в том и трагедия их романа”. Опровержению первой части этой фразы и посвящена во многом наша статья; что же касается второй части (“в том и трагедия их романа”), то этот вывод противоречит посылке самого Достоевского. Если Онегин действительно не понял, не узнал, не оценил Татьяну, то в чём же тогда трагедия? Ему — слепцу и вертопраху — поделом. А её можно поздравить с тем, что избежала жалкой участи связать свою судьбу с “былинкой, носимой ветром”25. Всем воздано по заслугам, всё хорошо и никакой трагедии.

Но трагедия есть. И вырастает она именно из того, что опровергает Достоевский. Трагедия образуется нравственно-психологическим, эмоциональным натяжением между странным онегинским вопросом, положившим начало собственно романическому сюжету, и финальным Татьяниным ответом-откликом на него.

“Скажи: которая Татьяна?” — это интерес, рядящийся в тогу безразличия; это удивление, прикрытое равнодушием; это внутренний порыв, скованный внешней неподвижностью; это отправная точка и в то же время формула любовной драмы, венцом которой становятся обнажающие скрытое в онегинской фразе противоречие горькие слова Татьяны: “А счастье было так возможно, // Так близко!.. Но…”

Онегинским “но” роман начался, Татьяниным “но” закончился.

Есть в этой симметрии несовпадений не только жизненная, нравственно-психологическая правда, но и эстетическая закономерность, художественная целесообразность.

Ответь Онегин сразу на чувства Татьяны — не было бы романа, и не только пушкинского, но, может быть, и тургеневского, то есть классического и уникального русского романа.

Согласись Татьяна оставить мужа и пойти за Онегиным — следовало бы развернуть прозаическую картину испытания любви бытом, то есть написать другую историю, в чём-то предвосхитить «Анну Каренину».

Но Пушкин писал “не роман, а роман в стихах — дьявольская разница”26

В «Евгении Онегине», как и во многих последующих произведениях русской литературы, поэзия любви созидается и сохраняется ценой разведения любви и житейского её воплощения, ценой неосуществления, ценой принесения в жертву казавшегося близким и возможным счастья. “Теперь любовь существует как вечная рана в сердце Татьяны, в душе Онегина — и в этой взаимной боли и божественном несчастье они неизменно принадлежат друг другу”27. Даже помня о том, что завершать сочинение цитатой нехорошо, всё же приведём напоследок именно это суждение современного исследователя.

Примечания

1 Белинский В.Г. Сочинения Александра Пушкина // Белинский В.Г. Собр. соч.: В 9 т. М.: Худож. лит-ра, 1981. Т. 6. С. 388.

2 Зуев Н. Татьяна и Онегин в эпилоге романа. Опыт медленного чтения // Литература в школе. 1997. № 3. С. 41.

3 Белинский В.Г. Указ. изд. С. 389.

4 Достоевский Ф.М. Пушкин. (Очерк) // Достоевский Ф.М. ПСС: В 30 т. Т. 26. Л.: Наука, 1984. С. 140.

5 Белинский В.Г. Указ. изд. С. 388–390.

6 Достоевский Ф.М. Указ. изд. С. 140.

7 Там же.

8 Кондаков И. Нещадная последовательность русского ума // Вопросы литературы. 1997. № 1. С. 123.

9 Белинский В.Г. Указ. изд. С. 389–390.

10 Там же. С. 422.

11 Достоевский Ф.М. Указ. изд. С. 127.

12 Там же. С. 140.

13 Там же. С. 143.

14 Там же. С. 142.

15 Макогоненко Г.П. «Евгений Онегин» А.С. Пушкина // Медведева И. «Горе от ума» А.С. Грибоедова, Макагоненко Г. «Евгений Онегин» А.С. Пушкина. М.: Худож. лит-ра, 1971. С. 108.

16 Достоевский Ф.М. Указ. изд. С. 144.

17 Достоевский Ф.М. Письма // Достоевский Ф.М. ПСС: В 30 т. Л.: Наука, 1988. Т. 30. Кн. 1. С. 156.

18 Достоевский Ф.М. Указ. изд. Т. 26. С. 140.

19 Там же. С. 139.

20 Белинский В.Г. Указ. изд. С. 415.

21 Достоевский Ф.М. Указ. изд. С. 139.

22 Парамонов Б. Конец стиля. СПб.: Алетейя; М.: АГРАФ, 1999. С. 296.

23 Белинский В.Г. Указ. изд. С. 422.

24 Там же. С. 140.

25 Там же.

26 Пушкин А.С. Письма // Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. М.: Худож. лит-ра, 1977. Т. 9. С. 74.

27 Гачев Г. Русский Эрос. М.: Интерпринт, 1994. С. 20.