Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №4/2006

Архив

ГалереяМесто гибели Свидригайлова: “Полицейский дом Петербургской стороны (Пожарный отдел). На углу Съезжинской и Большого проспекта” (Примечание

Юрий Лукин


Юрий Леонидович Лукин (1958) — учитель русского языка и литературы Ивангородской средней общеобразовательной школы № 1 (Ленинградская область); руководитель театральной студии «Ивангард» (www.ivangard.narod.ru).

Трагедия Свидригайлова

Статья учителя литературы Ю.Л. Лукина о Свидригайлове вызвала у нас в редакции оживлённое обсуждение. Написанная ярко и талантливо, она предлагает читателю своеобразную концепцию образа Свидригайлова, с которой далеко не во всём можно согласиться.

Но не печатать статью — жалко (не часто приходят в редакцию такие живые материалы), печатать без комментариев — значит, упростить проблему. Стали сочинять редакционный комментарий — и поняли, что выступаем в роли учителя, который вроде бы высказывает на уроке своё мнение, такое же, как и мнение учеников, но именно это мнение оказывается вдруг самым главным и правильным. Нам же не хочется выступать истиной в последней инстанции.

И тогда мы решили пойти на своеобразный эксперимент: вынести нашу внутриредакционную дискуссию на страницы газеты и пригласить к участию в ней читателей. С этой целью мы попросили нашего постоянного автора, тоже учителя литературы, автора книги о Достоевском Ю.А. Халфина прочитать статью Ю.Л. Лукина и высказать своё мнение по существу её концепции.

В итоге получился своеобразный спор — в духе диалогической природы творчества самого писателя. Думаем, что учителю, готовящемуся к урокам в 10-м классе, будет любопытно следить за этим заочным спором (как знать, может быть, только его началом?), соглашаясь с доводами авторов или не принимая их и таким образом определяя свою собственную позицию.

Надеемся, что обсуждение продолжится. В частности, мы готовы поместить на страницах газеты ответ Ю.Л. Лукина, если таковой последует. Ждём также писем других читателей — в том числе и с оценкой нашего эксперимента.

…Вы говорите, что нравственно лишь поступать по убеждению. Я вам прямо не поверю и скажу напротив, что безнравственно поступать по своим убеждениям.
(
Ф.М. Достоевский)

Свидригайлов — самый загадочный герой в романе Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание». И как ни странно, он загадочен своей большей по сравнению с другими героями определённостью.

До трагической развязки не возникает ни малейшего сомнения, что он законченный подлец и мерзавец, циник и негодяй. Казалось бы, нет низости, какой бы он не мог совершить. На его совести доведённый до самоубийства насмешками и придирками слуга (по версии Лужина, умерший от побоев), глухонемая четырнадцатилетняя девочка, повесившаяся из-за Свидригайлова, грязные преследования Дуни Раскольниковой, смерть Марфы Петровны. Одним словом, вполне узнаваемый тип порочного крепостника-самодура, “барства дикого”, обличением которых прославилась русская “революционно-демократическая” мысль века XIX и советское литературоведение века XX. “<…> Это хищники и общественные паразиты, обидчики и мучители таких, как Сонечка и Дунечка”, — пишет Ф.И. Евнин. “Перед нами, — читаем мы у Л.П. Гроссмана, — крупный помещик, уже ограниченный крестьянской реформой в своём материальном достоянии и личной власти, «закоренелый злодей», если и способный на отречение и альтруизм, то только под влиянием личной страсти, любви к Дуне, то есть во имя своего эгоистического же хотения” (Цит. по кн.: Кирпотин В.Я. Разочарование и крушение Родиона Раскольникова. М.: Советский писатель, 1970. С. 224–225).

Между тем подобная трактовка только затемняет образ, потому что умаляет талант Ф.М. Достоевского. Если Свидригайлова свести к трафаретному символу, обозначающему социальное неблагополучие, то его функция в романе ограничится примером доказательства от противного — бесчеловечности теории Раскольникова, а самоубийство служит лишь поводом для признания в преступлении.

В действительности образ Свидригайлова фантастичен соединением несовместимого в одно органичное целое, единством противоположных начал, борьба которых в сознании героя сопровождается обречённо безысходным страданием.

Великий Инквизитор, Смердяков и даже Иван Карамазов, не говоря о Карамазове-папеньке, — это тоже развитие свидригайловского характера, мучительная попытка автора заглянуть в бездны, где действительно виден лик Христа и образина дьявола, “который с Господом насмерть бьётся” в сердце человека и за человека.

2

“...Злодей, развратник и циник, Свидригайлов на протяжении всего романа совершает массу добрых дел, больше, чем все другие персонажи, вместе взятые” (Цит. по кн.: Кирпотин В.Я. Ук. соч. С. 224–225).

Заподозрить в добрых поступках Свидригайлова раскаяние — даже не упрощение образа, а полное его непонимание. Раскаяние искупает вину и возрождает нравственное чувство через катарсис. У Свидригайлова же нравственное чувство не затемнено, а полностью вытравлено. Поэтому его страдание не очищает, превращаясь в безысходное мучение, преодолеть которое он способен только самоубийством.

Моментальный анализ любой ситуации Раскольниковым поражает глубиной и законченностью. К его оценкам, собственно, в романе уже ничего не добавляется — он прекрасно понял сущность Лужина по письму матери; понял трагедию девочки на бульваре, понял Мармеладова и оказался единственным, кто смог Мармеладова пожалеть. Но Свидригайлов в этом Раскольникову равен! Подслушанного разговора убийцы и блудницы для него достаточно, чтобы проникнуть в характер Раскольникова и в смысл его теории. Отношение Свидригайлова к Соне Мармеладовой перекликается с отношением к ней Раскольникова даже на уровне употребления одних и тех же словесных оборотов: Ведь у Сикстинской Мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой, вам это не бросилось в глаза?” (ч. 6, гл. 4.). Они похожи своим отношением к детям — к девочкам, прежде всего, хотя в читательском восприятии чистота и возвышенный альтруизм Родиона Романовича в Аркадии Ивановиче воспринимаются как сладострастная похоть, что объясняется шлейфом слухов и сплетен, распускаемых Марфой Петровной и Лужиным.

Даже сны у героев, по существу, общие…

Но Свидригайлову удалось заглушить голос совести не через мысль и преступление, чего так и не смог сделать Раскольников, а постепенно вытравив его бесстыдством, как кислотой, с течением времени способной разрушить монолит, вроде бы разрушению не подлежащий. Ему ни за что не стыдно: он равнодушен к обвинениям в свой адрес, даже если они безосновательны. Именно этим он вводит в заблуждение Раскольникова, чья уязвлённая гордость и истерзанная болью совесть заставляют его воспринимать Свидригайлова как ничтожество и мелкого преступника, то есть подлеца из разряда Лужина и ему подобных.

Между тем бесстыдство и отсутствие совести совсем не одно и то же. Можно с лёгкостью обойти любой нравственный императив подходящим случаю логическим обоснованием, нравственно при этом нимало не страдая.

Стыд примиряет с подлостью не хуже, чем отсутствие стыда. Парадокса здесь нет. Соню Мармеладову именно стыд заставляет вести весьма активный образ жизни по жёлтому билету. Для неё в исступлённом страдании — признание вины, продиктованное высоким нравственным чувством. Да и сам Раскольников разрешает себе пролить кровь по совести потому, что ему неимоверно стыдно перед всеми униженными и оскорблёнными, в том числе перед матерью и сестрой. “Ко всему-то подлец человек привыкает! — с горечью размышляет он после знакомства с Мармеладовым и Катериной Ивановной. — Экой колодезь выкопали! И пользуются!..” Перед ним выбор: быть подлецом и пользоваться жертвами, на которые идут ради него сестра и мать, или принести себя в жертву за них...

Свидригайлов же не верит в возможность изменения мира не только через насилие, но и через что бы то ни было, и поэтому, признавая зло объективно существующей данностью, изменить которую нельзя, становится большим преступником, чем убийца Раскольников.

Для Свидригайлова прогресс осуществляется через подавление слабого зла более сильным, когда положение униженных и оскорблённых неизбежно ухудшается, потому что от них ничего не зависит, а гамлетовский вопрос решается упрощённо и цинично: до определённого времени ему кажется, что просто быть лучше, чем не быть. Небытие для него — это инобытие в комнате с пауками…

Поэтому для Свидригайлова быть подлецом “тоже занятие”, не до такой степени опасное, как стремление неподлецов, вроде Раскольникова, переделать мир, что заканчивается неизбежным нравственным их крушением и увеличением зла в разрушаемом ими мире. Своим примером Аркадий Иванович по крайней мере заставляет людей выглядеть лучше по сравнению с ним, жалким карточным шулером, развратником, циником, способным жить с нелюбимой женщиной на правах альфонса не только из благодарности за спасение из долговой тюрьмы, но и из страха, что Марфа Петровна в любой момент даст ход долговым бумажкам…

Бесстыдство становится для него жизненной позицией, продиктованной отчаявшимся умом и подкрепляемой сладострастием, не потому, что он от природы похабник и потаскун, а оттого что он перед женщинами готов преклоняться, как Скупой рыцарь перед золотом. Он недаром обвиняет Раскольникова в шиллерианстве — оно близко и ему: перед Дуниным револьвером он испытывает душевный подъём, подобно шиллеровским персонажам в экстремальных ситуациях. Шиллеровская (или рогожинская, карамазовская!) страсть заставляет его зачастую отказываться от развратных действий, как это случилось — дважды! — с Дуней и с его шестнадцатилетней невестой… чтобы в конце концов взорваться такой, как в бредовом сне о шестилетней проститутке, отчаянной похотью, которая устрашает его больше, чем смерть.

Между тем равнодушие к добру и злу Свидригайлова, отмеченное В.Я. Кирпотиным, должно иметь мотивацию всё-таки иную, нежели традиционная для обличительной литературы XIX века пресыщенность пороками типичного представителя “барства дикого”. Характеры, созданные Достоевским, в трафарет литературной традиции или социальной идеологии не вписываются так, как характеры, состоящие из крайностей, доведённых до предела. Свидригайлов соединяет в себе Ставрогина и Верховенского, Кириллова и Рогожина, Дмитрия Карамазова и Смердякова. В Свидригайлове проявления низменности и благородства меняются местами: альтруизм не отличается от мизантропии, благородство проявляется через низость, высокое чувство любви выглядит вожделением греха содомского — и всё это как само собой разумеющееся, естественное положение вещей, обусловленное реальным состоянием действительности.

Аркадий Иванович слишком хорошо знаком с её законами и поэтому легко добивается желаемого, когда желаемое этим законам не противоречит. Для него постыдная тёмная страсть настолько вписывается в систему социальных отношений, что даже не воспринимается как подлость, находя вполне разумное объяснение в научных и социальных теориях. И наоборот, благородное деяние, противоречащее этим законам, вызывает в нём подозрение в низком корыстолюбии и эгоизме: “Всяк об себе сам промышляет, и всех веселей тот и живёт, кто всех лучше себя сумеет надуть!” (ч. 6, гл. 4).

В своём декларируемом бесстыдстве Свидригайлов парадоксально честен — в большей степени, чем сумевший себя надуть Раскольников. О его грязных домогательствах Дуни мы узнаём от Марфы Петровны, которая, естественно, ничем, кроме разврата, его поступки посторонним не может объяснить (догадываясь о его искренних чувствах, что и приводит её в бешенство). На самом же деле Свидригайлов вначале всячески оберегал Дуню, намеренно сторонясь её и страшась собственной страсти. То, что Авдотья Романовна снизошла до него, погибающего, но, на её взгляд, не окончательно погибшего, поражает Свидригайлова до глубины души, чтобы тут же ввергнуть в отчаяние. Ведь Дуня, подобно Соне, губит себя, оказываясь беззащитной перед подлецами Лужиными, да и такими, как он, Свидригайлов, ищущими своё “тоже занятие”: “…А когда сердцу девушки станет ж а л ь (разрядка моя. — Ю.Л.), то уж, разумеется, это для неё всего опаснее. Тут уж непременно захочется и «спасти», и образумить, и воскресить к новой жизни и деятельности, — ну, известно, что можно намечтать в этом роде <…> Даже весталку можно соблазнить лестью... Нет ничего в мире труднее прямодушия и нет ничего легче лести. Если в прямодушии только одна сотая доли нотки фальшивая, то происходит тотчас диссонанс, а за ним — скандал. Если же в лести даже всё до последней нотки фальшивое, и тогда она приятна и слушается не без удовольствия; хотя и с грубым удовольствием, но всё-таки с удовольствием…” (ч. 6, гл. 4).

Испытывая чувство большее, чем привычная и сотни раз опробованная им похоть, зная те струны женской души, на которых он, как похабник и развратник, научился играть виртуозно, в какой-то момент Свидригайлов переживает его таким взрывом, что вызывает искреннее отвращение у Авдотьи Романовны, наслышанной о подвигах Аркадия Ивановича и поэтому ничего, кроме похоти, не способной увидеть в его страсти.

В этом ужас его судьбы, преодолеваемый на какое-то время глумлением над окружающими и над собой. Ему легко признаваться в реальных и мнимых грехах, не делая между ними различия, потому что общество видит грех во всём, что бы он ни делал. Отсюда цинизм и полное безверие, которые, как ему кажется, оправдывают его образ жизни, основанный на представлениях об изначальной низменности человеческой природы.

(В конечном итоге идеалы буржуазной демократии освобождают человека от моральных запретов через называние желудочных или генитальных интересов естественными и незыблемыми правами свободной личности. Права личности, таким образом, упрощаются, понятие свободы извращается, но на доступном большинству вульгарном уровне восприятия они сводятся к освобождению человека от человечности в пользу скотства, когда право быть скотом мотивируется банальностями, вроде: “Ничто человеческое нам не чуждо”, “человек есть то, что он ест”, “что естественно, то не безобразно” и так далее).

Примирение с подлостью для Аркадия Ивановича — неизбежное следствие так называемых позитивных взглядов не только на человека, но и на мироздание в целом. Теория Дарвина всё-таки уравнивает человека с обезьяной, тогда как библейский императив “Человек создан из праха, но по подобию Божьему” обязывает на нравственное самоусовершенствование…

Таким образом, на примере Свидригайлова автор с не меньшей художественной достоверностью, чем на примере Раскольникова, доказывает, что изощрённый разум, признавая незыблемость и непогрешимость теорий, доказанных категориями логики и данными науки, подтверждаемых и статистически, и экспериментально, может привести человека к полному извращению, оправдывая разврат как таковой.

Бунт против мира, в котором уязвлённая страданием душа проявляет себя, осуществим и через духовное саморазрушение в разгуле тёмных страстей и инстинктов. Грех воспринимается как акт свободной воли, как вызов уродливой действительности…

Но Свидригайлов, в отличие от Раскольникова, губит себя окончательно, без надежды на искупление и возрождение, — своей привычкой идти на поводу у страстей. Мнимое освобождение от нравственных критериев в самооценке неизбежно приводит к распаду личности: Свидригайлов обречён — его душа истлела в живом теле, и спасения ему нет, потому что возрождаться нечему. Соверши он в тысячу раз больше добрых дел, это не зачтётся — он творит добро не потому, что осознаёт его ценность, а по измышлению: “…Не привилегию же я взял, на самом деле, творить одно только злое!”

Поэтому у Раскольникова, творящего зло вопреки своей природе, перед Свидригайловым огромное преимущество.

3

Свидригайлов — зеркальное отражение Раскольникова в сюжете романа, идущее ему навстречу. Пример, обнаруживающий главному герою поражение перед лицом зла, восторжествовать над которым он пытался.

После исповеди Мармеладова письмо матери для Родиона — последний аргумент в пользу убийства старухи. В его понимании (вопреки чувству!) Мармеладов и Катерина Ивановна — подлецы, потому что пользуются жертвоприношением кроткой Сонечки, обречённой жить по жёлтому билету. Но наибольшим мерзавцем и подлецом для Раскольникова становится Свидригайлов, олицетворяющий состояние мира, из-за которого самопожертвование Сони оказывается напрасным: не будь спроса, не было бы предложения. Душевная мука и неимоверное страдание, которые Родион испытывает, читая об участи сестры, не могут в нём не взорваться отказом принять жертву Дуни так, как принял жертву Сони её отец: “…Да что же вы, в самом деле, обо мне подумали? Не хочу я вашей жертвы, Дунечка, не хочу, мамаша! Не бывать тому, пока я жив, не бывать! Не принимаю!” (ч. 1, гл. 4).

Он готов разрушить свадьбу сестры ценой убийства, чтобы, сделав пробу на никчёмной старушонке, взять на себя право решать, жить ли таким, как Лужин и Свидригайлов. Потому что именно свидригайловы торжествуют над действительностью изощрённым умением заключать сделки с совестью, приобретая силу в разгуле, когда совестью можно пренебречь согласно «Физиологии» Льюиса или другим модным позитивистским теориям.

(Нет различий между вульгарным материализмом и материализмом научным, если речь идёт о сфере человеческих отношений. Здесь материализм вульгарен по определению, ибо рационален сугубо анатомическим объяснением человеческой природы и уподоблением социальных законов законам зоологическим. Признавая зло основой мироздания, он отменяет критерий его оценки, возможный только в системе нравственных координат, с точки зрения рационализма, якобы не существующих. Тогда и низменность человеческой природы объясняется естественностью и целесообразностью — то есть базисными понятиями в позитивистском методе, когда восприятие всего осуществляется через аналогию, исторический или эволюционный опыт, итог которого выражается конкретной формулой, цифрами — статистикой, против которой так страстно негодует Раскольников. Но именно статистика человеческие отношения отождествляет с внутривидовой борьбой, где право на жизнь и потомство закрепляется за сильнейшим. Иначе говоря, каждый представитель вида вынужден выбирать место под солнцем — быть особью или тварью дрожащей.)

Все теории стоят одна другой. Свидригайлов, чей “…разум страсти служит...”, оказывается в высшем смысле реалистом, сумевшим поставить себя над нравственностью, возвыситься над дрожащими тварями в полном соответствии теории Раскольникова!

Но для Раскольникова, по мнению которого “…страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца” и, только будучи таковыми, оправдывают преступление, Свидригайлов, превративший отказ от страдания ради комфорта в принцип существования, — преступник-самозванец из числа тех же тварей дрожащих, обязанных повиноваться и не претендовать, потому что в основе их злодеяний лежат лишь утробно-генитальные интересы. Но в качестве мотива интересы — неважно, какие: утробно-генитальные или жажда власти “над всем этим муравейником” — стоят одни других!

Слова Свидригайлова, что между ними “…есть точка общая”, и его убеждённость, что оба они равновеликие преступники, не могут не раздражать Родиона Романовича и заставляют его всячески изыскивать опять-таки разумные доказательства их полярности, окончательно развенчанные только известием о самоубийстве Свидригайлова. Преступивший из сострадания к людям ради обретения права по своему произволу распоряжаться жизнью всякой живущей в мире твари ей же во благо, Раскольников в Свидригайлове видит ту силу, благодаря которой в мироздании торжествует зло, и стремится занять его место, чтобы избавить мир от этого зла.

Отсюда все сюжетные сближения событий жизни Раскольникова с событиями жизни Свидригайлова. Но не только Раскольникова.

Исповедь Мармеладова тоже воспроизводит обстоятельства жизни Свидригайлова с точностью до наоборот. Трагедия Семёна Захаровича во многом объясняется отсутствием если не любви, то хотя бы внимания, признательности и искреннего сострадания к нему со стороны Катерины Ивановны — он-то её взял за себя, когда ей пойти было некуда… Его пьяный срыв — своего рода бунт против того, что признательность и уважение к нему жены должны иметь материальное подтверждение.

В аналогичной ситуации Мармеладов и Свидригайлов меняются местами: Марфа Петровна снизошла к Аркадию Ивановичу из жалости, но и по меркантильному расчёту тоже, недаром она хранит заёмные векселя.

Но если в представлении Раскольникова при искреннем сострадании к Мармеладову последний всё равно подлец и тварь дрожащая (Ко всему-то подлец человек привыкает!”), то, по его же логике, не выдержавший и взбунтовавшийся Свидригайлов выходит и не подлецом вовсе!

“Не тот подлец, кто ко всему привыкает, а тот, кто за это его подлецом называет…” (ч. 1, гл. 2).

Раскольников и Свидригайлов — в равной степени причина Дунечкиных бед: оба они предмет приложения её неутолённого желания спасти погибающего человека. И если Раскольников, не принимая её жертвы, обрекает на роль жертвы себя, то и Свидригайлов готов на всё, чтобы расстроить свадьбу Дуни и Лужина.

Встреча с девочкой на бульваре сводят Раскольникова и “Свидригайлова” (пока ещё в виде символа) воедино: оба понимают, что с девочкой произошло и чем ей это грозит; оба по-своему пытаются принять в судьбе девочки участие. (Не стоит делать акцент на намерения, якобы благородные и честные со стороны Раскольникова и низменные со стороны человека, похожего на Свидригайлова: если Раскольников хотел спасти и не спас — вернее, отказался от спасения, когда в нём рассудок взял верх над чувством, то и “Свидригайлов” не смог её погубить по той же причине.)

Неизвестные обстоятельства гибели Марфы Петровны делают вину Свидригайлова недоказуемой (как недоказуема вина Раскольникова отсутствием прямых улик). Это ровным счётом ничего не значит: он хотел её смерти и наверняка не раз убивал в мыслях, как сотни раз убивал старуху Раскольников, обдумывая преступление.

Обоим их жертвы являются — смеющаяся старушонка и строго-внимательная Марфа Петровна, выговаривающая Свидригайлову о незаведённых часах…

Оба имели намерение жениться на несчастных девушках: Раскольников — на убогой инвалидке, дочери квартирной хозяйки, Свидригайлов — на своей шестнадцатилетней невесте (мотивы и здесь схожи — за ними нечто ненормальное, для Раскольникова — “весенний бред”, а для Свидригайлова? Вряд ли только извращённое сладострастие, учитывая, что девочке он чем-то нравится и что он пытается спасти её от матери, толкающей дочку на разврат, подобно Катерине Ивановне, обрекающей на разврат падчерицу).

Оба признаются в своих преступлениях тем единственным, в ком жаждут найти надежду на спасение, причём это происходит в смежных комнатах…

Неважно, из идейных ли соображений или полного инфантилизма по отношению к любым идеям, Раскольников и Свидригайлов одинаково предают себя, и противоположность их устремлений становится в романе символом сил, разрывающих и обрекающих Россию на трагедию в XX веке: полного паралича воли во имя утробной сытости, когда из всех демократических принципов выбирается лишь оправдание права быть скотом (путь Свидригайлова), и разрушительного нигилизма в восстановлении прав уязвлённой личности через насилие всему, что эту утробность порождает (путь Раскольникова).

При этом свидригайловщина более опасна. Это путь в никуда, к полной аннигиляции. Потому что не просветлённая нравственным духом плоть обречена тлению, а созидающее и просветляющее нравственное начало, благодаря которому развивается любая нация, в свидригайловых вытравлено глумлением, цинизмом и сомнением до такой степени, что возрождению не подлежит.

4

Свидригайлов становится безразличен к добру, ошибочно предполагая в его ограниченности и относительности бессилие и бесперспективность в решении каких-либо вопросов. По-своему он Дон Кихот наоборот: тот действует бездумно и тем зачастую умножает зло по неведению; Свидригайлов же отказывается от добра по убеждению.

Он циник, в чьём понимании добро от зла ничем не отличается: “Благими намерениями вымощена дорога в ад”. Цинизм же, собственно, — это пессимизм, основанный на знании реалий жизни, доведённый до предела.

Свидригайлов, в отличие от Раскольникова, в доказательствах и оправданиях не нуждается, потому что сумел подавить чувственные порывы, толкающие людей на бесполезные и наивные с позиции логики поступки, в которых человечность как неистребимая тяга к добру и проявляется.

5

Любовь к ближнему — в высшем, нравственном, то есть христианском смысле — слишком идеальна.

Гордыня — грех, но без гордости нет человека. Трудно возлюбить ближнего, как самого себя, приглядевшись к этому ближнему. И как решить, кто нам ближний, а кто дальний? Как понять, что значит возлюби, когда слово “любовь” в обиходе становится эвфемизмом, обозначающим акт половой близости? Что значит как самого себя, если честность и порядочность определяются прежде всего критическим отношением к себе?

С точки зрения циника сомнительна даже жертва Христа, позволившего себя распять за людей, не достойных спасения, потому что их попустительством и при их участии Он и был распят. (В логике Раскольникова: “Какой колодезь, однако ж, сумели выкопать! И пользуются! Ведь пользуются же! И привыкли. Поплакали и привыкли. Ко всему-то подлец человек привыкает!” (ч. 1, гл. 2).) Для циника Распятие — всего лишь подтверждение права Христа выступить в качестве Судьи карающего во Втором Пришествии, потому что экзамена любовью люди не выдержали. А коли так, то прав Великий инквизитор: бунт Ивана Карамазова неизбежен, а цинизм Свидригайлова становится мудрым прозрением истины, хоть и вывернутой наизнанку…

Сомнение порождает неверие и требует замены Христа кем-то другим… тем вернее, чем сомнение это осознанней и отчаянней, потому что, доведённое до предела, оно становится вызовом Христу.

Но именно сомнение в Высшем Идеале лежит в основе всех материалистических (в том числе и социальных) теорий, которые уравнивают человека с животным, а идеальный социум уподобляют муравейнику, предполагая неизбежную конечность человечества как любого биологического вида (динозавров, например), потому что главной силой прогресса объявляется видовая и внутривидовая конкуренция, когда вырождение материи подменяется представлением о её перерождении, переходе количества в новое качество. (При этом игнорируется, что переход в новое качество происходит скачкообразно, вдруг, а это если не доказывает, то, по крайней мере, предполагает наличие некой надматериальной силы…)

Если законы эволюции неотвратимы, то и неизбежную гибель человечества можно воспринимать по-свидригайловски. Подумаешь! Вымерли динозавры, зато дали начало птицам! И человечество, вымирая, даст начало сверхчеловечеству… Только вот такой оптимизм ничем от цинизма не отличается: сверхчеловек — это прежде всего дьяволочеловек, доказано…

Убеждение, что жизнь есть лишь способ существования белковых тел, обусловленное действием физических, химических и математических законов, рано или поздно приводит к отказу от такой жизни, потому что человек всё-таки не животное (если он не прирождённый скот, скотства своего не осознающий) и не согласен считать себя просто звеном пищевой цепочки, каковым животному быть предназначено. Но любая попытка искоренить зло злом приводит к умножению зла. Здесь не тот случай, когда клин клином вышибают…

Поэтому донкихоты и такие глубокие и страдающие натуры, как Раскольников, оказываются носителями добра независимо от идей, которыми они руководствуются. Только страданием и стремлением к добру и красоте заявляет о себе живая совесть. Не для счастья рождается человек, не для комфорта. Это всего лишь радости плоти — потребности, удовлетворения которых требуют инстинкты. Страданием заявляет о себе душа. Потому что только страдающий нуждается в любви, только он способен любить и сострадать искренне. Вне страдания человек утрачивает смысл жизни, и жизнь для него теряет смысл. Разучившийся страдать осознаёт себя животным в непреодолимом ужасе перед неизбежной смертью, потому что цель жизни в заботе о теле, созданном из праха, оборачивается мучительным видением разложения собственной плоти, а возможное инобытие воспринимается тесной комнатой без окон и дверей с пауками… При этом небытие предпочтительнее, потому что хуже ожидания, когда всё предопределено и изменить ничего нельзя, вообще ничего нет…

Отказ от зла, равно как и отказ от добра ради комфорта и самоуспокоения, неизбежно оборачивается полным саморазрушением. В отличие от нравственного крушения через преступление из сострадания, когда зло совершается вопреки истинной природе преступника Преступление по произволу уязвлённой гордости нравственное чувство хоть и деформирует, но не отменяет до конца. Страдание как результат борьбы разума и чувства в сердце — на поле битвы между дьяволом и Господом — становится искупительным раскаянием, когда через сострадание и любовь ближних возрождает преступившего.

Не творящему зла, но потворствующему ему отказано в праве на любовь, сострадание и милосердие, потому что он их не достоин.

Только в страдании проявляется величие человека, вторая, созданная по образу и подобию Божьему составляющая его природы. Человека, отказавшегося от Бога (то есть Того, Кто судит нас не только по делам нашим, но и по милосердию своему), настигает страшное возмездие, которое он несёт в себе. Как Кириллова из «Бесов», как Смердякова из «Братьев Карамазовых», как Свидригайлова из «Преступления и наказания»…

Свидригайлов сумел блокировать голос совести, отказавшись в угоду новомодным теориям от веры, заменив её так называемым правом свободной личности вершить свою судьбу. При этом презрение к людям и полное пренебрежение их интересами ради корысти — неизбежное следствие его изуверской философии. Достаточно других назвать не-личностями или во главу угла поставить приоритет силы…

Но возомнивший себя Богом сам собою не спасётся. Презревший любовь уподоблением её научно объяснимой и на конкретных примерах доказуемой сублимации основного инстинкта (“…Тоже занятие!”) без любви всё равно жить не сможет, если он не окончательный подлец или скот.

Потому что даже продекларированное в качестве жизненной позиции равнодушие к добру и злу не отменяет востребованность добра по произволу чувства. То, что Свидригайлов “совершает в романе больше добрых дел, чем все остальные герои вместе взятые”, удивляет не только читателя, но и самого Аркадия Ивановича, который, находя всему сложному простые объяснения, добрые дела совершает словно бы глумления ради: “Не привилегию же я взял на самом деле творить лишь злое?”

Это не значит, что он может быть любим и любить умеет. Человек изначально ориентирован на творение добра. Это такая же естественная потребность, как потребность дышать, обусловленная инстинктом самосохранения: противостояние смерти и утверждение жизни осуществляется только по сердечному импульсу, тогда как разрушение всегда нуждается в мотивациях логическими категориями, коих у любого лгуна и подлеца неисчислимое множество. Таким образом, даже в равнодушном или глумливом альтруизме Свидригайловым проявляется его (хоть и извращённая!) человечность, произвол сердечного чувства становится прорывом, трещиной, через которую высвобождается его замурованная совесть.

Всё-таки должно быть то место, куда человек может прийти и где его выслушают и пожалеют. Место, подобное Капернауму, где на четвёртый день Христос воскресил умершего Лазаря. Или комнате от Капернаумовых. Или хотя бы рядом, через стенку, в комнате, снимаемой Свидригайловым у мадам Ресслих…

Поэтому возмездие над собой, не искупительное, не страдательное, а безысходно мучительное, отменяет необходимость в обличении Свидригайлова и заставляет читателя сострадать герою. Понимание и есть сострадание — то есть оправдание человека там, где оправдать его можно (по-человечески). И прощение там, где его оправдать нельзя (по-христиански).

6

«Преступление и наказание» в ряду великих романов писателя занимает исключительное место, потому что в нём автор, предельно реалистически мотивируя каждое изменение сюжета, доказывает действенность нравственных законов, в основе которых — десять заповедей Христа. Сплав фантастического и реального в одно органичное целое в «Преступлении и наказании» достигает высшей гармонии. (В «Идиоте», например, сдвиг в сторону фантастического более заметен, а «Братья Карамазовы» — вершина творчества Достоевского благодаря доведённому до предела (в рамках метода) реализму, когда мистический элемент объясняется только психологически, давая возможность многомерных трактовок.)

Образ Свидригайлова вне опоры на христианскую символику не может быть оценён объективно, без противоречий, попытка разрешить которые приведёт к увеличению их числа на новом уровне. Потому что с любой точки зрения, кроме христианской, Свидригайлов, как его ни суди, оказывается меньшим преступником, чем Раскольников: слово и дело у Аркадия Ивановича расходятся, и слово (идея) не становится руководством к действию. Собственно, и сам Свидригайлов до роковой для него встречи с Авдотьей Романовной искренне недоумевает, почему преступник — убийца Раскольников — обвиняет его, Свидригайлова, в грехах, с убийством несопоставимых.

Не нуждаясь в доказательствах, тем не менее с позиции логических и психологических формул и категорий превосходство Раскольникова над Свидригайловым — превосходство мнимое.

Поступки Свидригайлова вне логики, они непредсказуемы и совершаются по принципу: а почему бы, собственно, и нет? Всё, что в поступках его может квалифицироваться как преступление, в действительности есть лишь возможное толкование его намерений. Не доказуема его вина ни в смерти лакея, ни в самоубийстве повесившейся якобы от его грязных домогательств девочки, ни даже в смерти Марфы Петровны. Кроме того, нужно учитывать, что он человек предельно искренний и лгать ему незачем. Это отнюдь не его достоинство, а обратная сторона цинизма как мировоззренческой установки, когда не стыдно ни за что, потому что мир подл и подлость заложена в человеческой природе. Его искренность кажется кощунственной именно на фоне безразличия, воспринимаясь окружающими как беспредельное бесстыдство, но ошибкой будет предполагать, что бесстыдство здесь равно полному отсутствию совести, о чём сказано выше. Свидригайлов обязательно признался бы в свершённых им преступлениях: признание не было бы для него постыдным. Таким образом, отсутствие юридических доказательств и признания себя виновным на языке формул и категорий, на языке Лужина, Порфирия Петровича, на языке теории Раскольникова, оправдывает Свидригайлова!

Получается, что Свидригалов не подлежит суду людскому, а Суда Божьего он не приемлет — суда, по которому намерение ничем от преступления не отличается и слово равно делу, так как обнаруживает истинную, нравственную или безнравственную, природу человека. Не приемлет, отказываясь верить в христианского Бога по тем же причинам, по которым Мира Божьего за существующее в нём зло не приемлет Иван Карамазов, не принимая страдания в качестве искупительной жертвы и залога изменения мира к лучшему, от кого бы оно ни исходило.

И поэтому казнит себя сам…

Свидригайлов, не без иронии понимая символистическое значение обстоятельств, сведших блудницу и убийцу на четвёртый день после убийства процентщицы у Капернаумовых, всё же пытается в своей встрече с Дуней воспроизвести те же обстоятельства. Но он не верит в чудо спасения, искреннюю мольбу о любви совмещая с развратной страстью.

Между тем смысл притчи о воскрешении Лазаря в том, что если тело человеческое (прах) и обречено смерти, то нравственная составляющая человеческой природы (душа) может обрести жизнь вечную, на пути бесконечного духовного развития приближаясь к Нравственному Абсолюту (Христу) через любовь к Нему.

Раскольников во время чтения Соней притчи ассоциирует с Лазарем… саму Соню, а себя, естественно, в своей гордыне уподобляет Спасителю: “У меня теперь одна ты <…> Пойдём вместе… Я пришёл к тебе <…> Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь…”

Как материалист, он прав, утверждая, что жертва Сонечки напрасна. Мармеладов умер, погибнет Катерина Ивановна, в три года Соня сожжёт себя, потому что разврат противен её натуре, и тогда по примеру сестры подросшая Поленька выйдет на панель и тоже никого не спасёт. Слова Сони, что Бог этого не допустит, — не более чем крик отчаяния, истовая вера в божественное чудо, свойственная святым… и юродивым.

Только чудо божественного спасения благодаря Соне происходит!

Потому что Свидригайлов, подслушавший признание Раскольникова в убийстве, по странному наитию, по капризному произволу развязывает все неразрешимые узлы романа: устраивает судьбу детей Катерины Ивановны, даёт три тысячи Соне на поездку в Сибирь, избавляет от подонка Лужина Дуню.

И хотя добро его цинично и отчасти вызвано глумливым желанием восторжествовать над действительностью, пародируя волю провидения, он всё-таки реализует эту волю, на которую так уповает наивная Соня.

Более того, отчаянная надежда, что Дуня сможет пожалеть его, как Соня пожалела Раскольникова, — для Аркадия Ивановича тоже своего рода надежда на чудо. Надежда, крушение которой делает жизнь невыносимой…

Рейтинг@Mail.ru