Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №10/2005

События и встречи

Трибуна

Сергей Волков


“Жемчужное зерно” урока

В нашей читательской почте существует определённый процент писем, которые мы прочитываем, но не публикуем. Причины разные; чаще всего нас не устраивает уровень предлагаемого на уроке разговора или стилистическое его оформление. Но иногда даже в неудачной разработке вдруг мелькнёт интересная мысль, поворот урока, тонкое наблюдение, так что становится даже жалко отбраковывать материал. Но не печатать же его весь, чтобы читатель искал в нём это самое “жемчужное зерно”! А может, нужно выбирать такие “зёрна”, складывать в особое “зернохранилище” и периодически публиковать в виде подборок? Вполне вероятно, так мы и будем поступать, а пока… Пока передо мной лежит одно из писем, которое я прочитываю на предмет включения или невключения в тургеневский номер (автора я называть не буду — по понятным причинам). Тема урока — «Анализ эпизода “Смерть Базарова”». Задание к уроку вполне приемлемое, но как только я дохожу до «Вступительного слова учителя», начинаю чувствовать какое-то глухое раздражение: “Изучение романа Тургенева «Отцы и дети» подходит к концу. Сегодняшний урок предпоследний. На нём мы разберём эпизод смерти главного героя, эпизод, несомненно, трагический, драматичный, решающий все противоречия сильной многогранной личности Базарова. Дома вы перечитали 27 главу романа и сделали первоначальные наблюдения. Прошу вас обратиться к первой части домашнего задания и рассказать о событиях, предваряющих эпизод… Обратимся непосредственно к интересующему нас тексту обозначенного эпизода. Он построен на нескольких диалогах Базарова с отцом и диалоге Базарова с Одинцовой, фрагментами вводятся краткие обмены репликами Базарова с врачами, но в начале эпизода даётся довольно объёмный авторский текст, характеризующий состояние героя и создающий определённое настроение у читателя”. Скажите мне, пожалуйста, а что, живых слов у нас в арсенале не осталось? Мы разговариваем с учениками только с помощью бесконечно проворачиваемых через методическую мясорубку штампов? Или мы свою естественную человеческую речь боимся пустить в письменный текст — и делимся опытом только в такой вот форме, привычной по занятиям методикой в педвузах? Но ведь, коллеги, на разработках, написанных вот так, учатся молодые учителя. Они берут из них в первую очередь язык — и продолжают традицию казённого изучения классики, которая в таком исполнении всё больше и больше отдаляется от читателя, которым мог бы стать ребёнок.

Потом я задумался: а что, собственно, так меня задело? Почему именно на эти, далеко не самые яркие примеры штампов я среагировал так остро? Наверное, дело в том, что именно этот эпизод нельзя обсуждать так, здесь режет ухо не сам предлагаемый учителем текст, а контраст между авторским стилем (роман) и стилем разговора о нём (урок). Ну нельзя так обсуждать смерть Базарова — даже во имя экзамена или прохождения программы! Нельзя подменять вслушивание в тургеневский текст поиском опорной лексики и анализом синтаксических форм: всё это, конечно, должно быть — но в-десятых, а не “в-единственных”. И мягче, аккуратней, точнее, человечнее. Если к роману обращаться только за тем, чтобы “сгруппировать слова по близости лексического значения” и искать “подтверждения данной оценки личности героя”, если формулировать сами задания при помощи таких слов, то лучше было бы обойтись пересказом романа в одном из современных пособий для старшеклассников.

Для меня ценность идей уничтожается плохим языком: то же самое, что слушать хорошую музыку, исполняемую на расстроенных инструментах. Не могу пробиться к мелодии. Уж извините, дорогие наши авторы-читатели.

И вдруг в уроке, который я собирался было отложить в стопку «Не печатаем», блеснула настоящая жемчужина. И ах как жаль, что она не стала центром разговора, организующей мыслью всего урока — или хотя бы отправной точкой! Базаров, прощаясь с Одинцовой, говорит: “Я любил вас… не тревожьтесь… ну, прощайте! Живите долго… Меня вы забудете”. Интересное наблюдение: эти слова вызывают в памяти пушкинское: “Я вас любил… но пусть она вас больше не тревожит… дай вам Бог…” Но сходство отметить мало (или даже привести к мысли о самопожертвовании (?), как сделано в уроке) — тогда всё равно не ясно: зачем пушкинская аллюзия возникает?

Герой перед смертью заговорил словами поэта, над которым он издевался неоднократно: вспомним хотя бы нелепые цитаты, приписываемые Базаровым Пушкину — “Природа навевает молчание сна” или “На бой! На бой! За честь России!”. Вспомним, как возмутился, услышав их, Аркадий — а ведь в начале романа, когда Базаров перебивает чтение Николаем Петровичем «Евгения Онегина», Аркадий ещё на стороне своего учителя. И «Цыган» из рук отца вынет именно он: самонадеянная юность ещё не знает, что “повсюду страсти роковые, и от судеб защиты нет”, и считает жизнь понятной и логически объяснимой, как в «Stoff und Kraft». Возвращение Аркадия к самому себе, которое происходит в романе, — это и возвращение к Пушкину. Пушкин — это образ вечности в искусстве, сродни тому вечному, той “широкой жизненной волне”, которая разлита в природе. Собственно, весь роман стремится к пушкинской цитате в финале — о “спокойствии «равнодушной» природы”, о “жизни бесконечной” даже за гробом. И возвращение “страстного, грешного, бунтующего” Базарова в лоно матери-природы закономерно сопровождается подключением его к пушкинскому тексту, пушкинскому языку.

Одно это перевешивает в сцене смерти все приметы надвигающегося на Базарова ада: и красных собак, и жестокий жар, и зловещие красные пятна на теле. Или если не перевешивает, то, по крайней мере, не даёт читателю сконцентрироваться только на них.

Но пушкинский контекст романа не исчерпывается только указанными моментами. Стоит отдельно вспомнить Николая Петровича, для которого Пушкин — одна из основ существования, такая же, как музыка, природа, любовь. Интересно, что и отец Базарова тоже включён в пушкинский контекст — только так, на мой взгляд, можно объяснить один не совсем ясный эпизод романа. Василий Иванович” рассказывает Аркадию: “А там, подальше, я посадил несколько деревьев, любимых Горацием”. — “Что за деревья?” — спросил Базаров. — “А как же… акации”, — ответил Василий Иванович. И — разговор пошёл дальше, словно бы и не было этого маленького диалога. А зачем же он тогда? В одной из статей мне как-то довелось прочитать, что акация — чуть ли не единственное дерево, которое ни разу не встречается у Горация, любившего называть деревья не обобщённо, а по породам. Диалог об акации, по мнению автора статьи, направлен на то, чтобы высмеять некогда “сильного латиниста” Василия Ивановича, показать: вот, мол, как на самом-то деле латинскую культуру знает. Но, согласитесь, чтобы читатель мог разделить с автором эту иронию (а иначе для чего ж она?), он должен знать, что у Горация нет упоминаний об акации. А на это рассчитывать вряд ли приходится, поскольку это знание уже даже не специфическое, а прямо какое-то экзотическое. Не работает в такой ситуации приём.

А может быть, дело здесь совсем не в “латинщине” и “ума искать и ездить так далёко” вовсе не нужно? “Гораций” и “акаций” — это ведь… рифма, и есть она всё в том же «Онегине», во фрагменте про Зарецкого: “Под сень черёмух и акаций // От бурь укрывшись наконец, // Живёт, как истинный мудрец, // Капусту садит, как Гораций…” Акации потому и соединяются в сознании с Горацием, что приходят в рифмующейся связке из романа, который, похоже, вошёл в плоть и кровь, в саму основу существования “отцов” в романе Тургенева — как, впрочем, и его самого. И вовсе не о слабости знаний Базарова-старшего эта связка свидетельствует, а наоборот, о внутренней силе героя, происходящей из глубокой укоренённости в культуре. Если Пушкин — воздух, которым дышат (часто его не замечая, как всякий чистый воздух), если рифмы его живут внутри человека и самовольно расставляют, группируют предметы и явления мира, организуют связи между ними, то можно говорить о том, что человек этот будет спасён от ощущения “жизни, ничтожной перед вечностью”. Может быть, ещё и поэтому завидует Базаров своим родителям?

Для меня совершенно очевидно, что такая сеть ассоциаций и мотивов, уходящая внутрь текста и выводящая читателя за его пределы, и должна становиться предметом обсуждения (и зарождения) на уроках. Не на всех, конечно, — но, по крайней мере, на тех, где в центре разговора узловые моменты произведения. Учителю нужно (а это удаётся далеко не всегда) найти ту точку напряжения, от которой пойдут, как от места падения камня в воду, множество расширяющихся кругов. Пусть она и станет золотым зерном урока или — чтобы избежать ассоциаций с известной басней — золотым его сечением.

Мы бы хотели видеть среди своих материалов в первую голову именно такие, в которых читателям-коллегам предлагаются для построения уроков “точки удивления” внутри текста, а не безликие, сделанные по лекалам конспекты уроков, никак не могущие, несмотря на подчас солидный стаж работы их авторов, освободиться из кокона планов педвузовских времён.

Впрочем, сколько учителей, столько мнений и подходов. Часто то, как и что может один, совершенно не подходит другому. Многое в построении урока определяет и класс: есть классы, с которыми можно воспарить, а есть и такие, что “камнем ложатся на крылья”. Я готов к тому, что автор разбираемого мной урока или менее заинтересованные читатели могут в корне со мной не согласиться. Что ж, спорьте — мы открыты для диалога.

Кстати говоря, часто именно в споре человек неожиданно позволяет самому себе заговорить своим голосом. А без этого, по-моему, идти на урок нельзя.

Рейтинг@Mail.ru