Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №4/2004

Архив

Портрет счастливого мечтателя. Пьер. Перечитывая «Войну и мир»

ГАЛЕРЕЯ«Война и мир». Страница рукописи.

Александр
РАЗУМИХИН


Перечитывая «Войну и мир»

Портрет счастливого мечтателя. Пьер

Часть вторая. Часть первую см. 2003. № 44.

Ещё юношей много читающий Л.Толстой, как раньше говорили, отдаваясь философским размышлениям, строил планы, осуществление которых и помогло бы ему изменить самого себя, сделаться совершенным, и привело бы к совершенству всё человечество в целом. Свою несбыточную мечту он пронёс через всю жизнь, не оставляя попыток пройти избранным путём до последних дней. Какой из этого можно сделать вывод? Писатель, бывший величайшим реалистом в творчестве, в жизни был не менее великим утопистом. В этом плане есть некая генетическая связь между автором и рождённым его творческим воображением Пьером Безуховым, наделённым представлением, что он “призван дать новое направление всему русскому обществу и всему миру”.

С Пьера, стоит напомнить, вообще всё начиналось. Желающие имеют возможность обратиться к сохранившемуся отрывку повести о декабристе, героями которой являются старик Пётр и его жена Наталья. Дальнейшая работа писателя над материалом обусловила сначала переход от повести к роману, а потом привела его к той книге, открывая которую мы и оказываемся в салоне Шерер.

Анна Павловна, прохаживаясь по своей гостиной, угощает своих гостей сначала виконтом, потом аббатом, “как хороший метрдотель подаёт как нечто сверхъестественно-прекрасное тот кусок говядины, который есть не захочется, если увидать его в грязной кухне”, и что “виконт был подан обществу в самом изящном и выгодном для него свете, как ростбиф на горячем блюде, посыпанный зеленью”. Как бы для придания пикантного вкуса этому ростбифу, по воле автора книги, и появляется в салоне неуклюжий, “выше обыкновенного роста, широкий, с огромными красными руками” Пьер.

Этот “массивный, толстый молодой человек с стриженою головой, в очках, светлых панталонах по тогдашней моде, с высоким жабо и в коричневом фраке” окажется единственным (если не считать Николеньку Болконского), кому, представ перед нами буквально в начале повествования, суждено будет дойти до эпилога. Даже у Наташи и князя Андрея “жизнь” на страницах произведения короче. Именно ему в финале книги “передаст” Л.Толстой известные слова, призывающие к объединению честных людей. “Вся моя мысль в том, — скажет Пьер Наташе, — что ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь как просто”.

То, что просто в мыслях, обычно сложно в жизни.

Собственно, уже в начале книги Пьер в споре с бежавшими от революции французами-эмигрантами мысленно пробует делить людей на плохих и хороших, когда пытается в казни герцога Энгиенского увидеть величие души Наполеона, “именно в том, что Наполеон не побоялся принять на себя одного ответственность в этим поступке”. Речь идёт, как верно подметил И.Золотусский, о праве на убийство, и это право признаёт за Наполеоном не только Пьер. Андрей Болконский, хоть и учит Пьера, что нельзя “везде всё говорить, что только думаешь”, тем не менее подключается к спору, беря сторону Пьера.

И тогда мы понимаем: это не простое совпадение взглядов. Тогда же становится ясно, что книга только на первый взгляд началась с пустой светской болтовни. “Прядильная мастерская” Шерер — всего лишь салонный пейзаж, на фоне которого в тот момент, когда сошлись эти два столь не похожих человека и заговорили о вечном мире — заговорили так, будто сами имеют отношение к вечности, — и начали разворачиваться события толстовского повествования. С начальных страниц книги писатель постоянно связывает Пьера и Андрея Болконского. И он же их всегда спешит разъединить. Как видим, они изначально задуманы автором как антиподы и одновременно как единомышленники.

Наполеон. С гравюры Дебюкуре (1807).Первый — тот, кого приветствуют поклоном, относящимся к людям самой низшей иерархии, юноша, последние годы проведший за границей, куда отец его, незаконного сына, отправил учиться, не спорит в поисках истины, — Пьер спорит, пытаясь утвердить то, что уже считает для себя истиной. Шерер, если приглядеться, держит его за дурачка. Но он совсем не дурак, потому что, известно, дурак не ошибается никогда. А огромный и несуразный Пьер только то и делает, что ошибается.

Второй — весьма красивый, разве что с вечной гримасой, портившей его лицо, холодно-учтивый князь Андрей даже не снисходит до большого спора, предпочитая презрительно поглядывать на окружающих. С той только разницей, что имеющий неопределённое положение в свете Пьер с высоты своего роста глядит на людей сверху, а знатный Андрей Болконский вынужден делать это снизу.

Робкий и неуклюжий Пьер не просто защищает своего любимца Наполеона и восторгается им как “величайшим человеком в мире”. Здесь, в салоне, на маленьком поле сражения за идеи, воспринятые им за границей, о правах человека, равенстве граждан, эмансипации от предрассудков, он воображает себя Наполеоном.

Князь Андрей признаёт за Наполеоном право на убийство отнюдь не потому, что сам собирается на войну, а потому, что этот небольшого роста надменный человек являет собой, как сказали бы психологи, классический пример человека с “комплексом Наполеона”, с присущим ему ощущением собственного превосходства над другими и стремлением возместить недостаток своего роста претензией на первенство и власть.

Для многих на этих страницах происходит “сцепление душ” двух героев Л.Толстого. Чаще всего на них обоих вообще смотрят как на нечто единое, позволяющее рассуждать о “духовных исканиях передовой части дворянства начала XIX века”. Считается и преподносится, что оба они на перепутье, и это их объединяет. Их дружба, двадцатилетнего юноши и двадцатисемилетнего мужчины, обычно кажется если не странной, то удивительной, но, безусловно, возможной. Ещё бы, один Андрей Болконский “любит Пьера такого, какой он есть”, можно прочитать в одной из работ, посвящённых «Войне и миру». Любит — не любит, гадать не будем, обратим лишь внимание на то, что Пьер всегда обращается к Андрею Болконскому на “вы”, а в ответ от князя постоянно слышит “ты”. Сказать другу “вы”? — нет, что вы, до этого обычно по-светски учтивый князь Андрей Болконский никогда не унизится.

Наоборот, неучтивость — прерогатива Пьера. Хозяйка салона, та весь вечер в напряжении и предчувствии, “что он скажет что-нибудь неприличное”. К тому же все видят его неумение войти в салон и говорить в нём. А покидая вечер, Пьер и вовсе, вставая, “вместо своей шляпы захватил треугольную шляпу с генеральским плюмажем и держал её, дёргая султан, до тех пор, пока генерал не попросил возвратить её”. Из чего мы делаем вывод, что этот неуклюжий и шепелявый, производящий впечатление чего-то “огромного и несвойственного месту”, “самый рассеянный, забывчивый”, как о нём скажет Л.Толстой, молодой человек впоследствии совершит поступки, которые доставят и ему, и окружающим немало тревог и беспокойства. Нет, дело тут вовсе не в возрасте, не в одном возрасте. Не вдаваясь пока в особенности характера, поведения и устремлений Пьера, подчеркну одну, но чрезвычайно характеризующую его чёрточку: даже в ситуации, когда, казалось бы, “нигде сесть нельзя было, не нарушив симметрии”, он непременно умудрялся эту симметрию расстроить.

Правда, очень скоро Пьер в одно мгновение, как это любит Л.Толстой, вдруг из внебрачного носителя знаменитой фамилии превратится в графа и миллионера, отягощённого огромным состоянием. То есть станет как бы вровень с князем Андреем. Но чуть раньше, отправившись на попойку к Курагину, решив “ещё раз испытать эту столь знакомую ему беспутную жизнь”, бесхарактерный Пьер оказывается участником пьяной забавы с купанием квартального, привязанного к спине медведя, в Мойке. После чего Пьера вышлют из столицы в Москву. Наказание не велико, если учесть, что за то же самое Долохов разжалован в солдаты. Но Пьер, как бы там ни было, сын знаменитого екатерининского вельможи, к тому же “умиравшего теперь в Москве”.

Из случившегося можно сделать по крайней мере два вывода.

Первый — я рискну представить так: всю жизнь Пьера будут сопровождать всякого рода, хотите, назовите это “неприятности”, хотите, “приключения”, каких хватило бы на толстенный авантюрный роман. И если на закате своих дней он решил бы писать мемуары, им вполне подошло название «Записки счастливого неудачника». Именно таким, счастливым неудачником, он во фраке войдёт в салон Шерер в начале книги. И таким, после метаний и поисков своего места в жизни, после его редких приступов бешенства, вызванных частым недовольством собой, и ожидания счастья, сопровождаемого постоянными бедами, увидим мы его в финале, когда он в халате будет отдавать приказания управляющему лысогорским домом.

Второй вывод — князь Андрей никогда не мог бы оказаться втянутым в подобную историю. А значит, получается, Пьеру никогда не дано стать вровень с князем Андреем. И это хорошо чувствует прежде всего Андрей Болконский, который подчёркнуто, даже с неким вызовом окружающим будет демонстрировать, что его ничуть не заботит, граф ли Безухов перед ним или не граф, но своему “тыканью” в адрес Пьера не изменит. Всем будет хорош Пьер для него, и всё же не ровня. Не случайно сам писатель вынужден будет признать, что, даже когда князь Андрей добрыми глазами смотрел на Пьера, “во взгляде его, дружеском, ласковом, всё-таки выражалось сознание своего превосходства”. Кроме него только у Элен мы заметим молчаливую улыбку и взгляд, “которые ощутительнее всего показывали Пьеру её превосходство”. Зная, что у Л.Толстого не бывает непреднамеренных совпадений, делайте вывод сами.

Поэтому следовать распространённому взгляду и утверждать, что в «Войне и мире» чувствуется “стремление автора показать духовное родство передовых людей из дворян, чувство их солидарности, дружбы, любви и взаимопонимания”, что “их объединяет духовное благородство”, я воздержусь. Хотя и досадовать на автора «Войны и мира» за то, что ему хотелось бы в деятельности хотя бы немногих “честных” людей увидеть желанную идею объединения их против людей “порочных”, тоже не стану.

Конечно, исходя из традиционного, что Пьер и Андрей Болконский “от начала до конца показаны в своих духовных исканиях, являющихся содержанием их внутренней жизни, сутью и осознанной целью нравственного бытия”, легко признать их людьми “одной генерации, одной среды, одних моральных принципов”. Я не шучу, порой складывается впечатление, что исследователи готовы признать их чуть ли не близнецами-братьями, когда младший считает старшего образцом всех совершенств именно оттого, что тот в высшей степени соединяет все те качества, которых единственно нет у младшего и которые ближе всего можно выразить понятием — силы воли. Уместной окажется и цитата из книги иронизирующего Л.Толстого про то, что примерно так наивный Пьер взирал на князя Андрея. Но мне, признаюсь, почему-то не хочется следовать распространённому не только среди литературоведов мнению, что “для нас, как и для Пьера, он — образец всех совершенств…”

Ровно настолько же меня не устраивает и противоположная точка зрения, по которой сравнение двух героев начинается с утверждения: “Какие разные люди Андрей Болконский и Пьер, видно сразу из их разговора на первых страницах книги”, а результатом сопоставления становится возвышение первого в ущерб другому. Вот читаю в одной из работ: “Рядом со старшим другом Пьер расплывчат и рыхл со своим, по-видимому, бесцельным философствованием, со своими вопросами, кто виноват, кто прав”. И далее вслед за известным литературоведом как вполне возможное допускаю, что князь Андрей, лишённый этих вопросов, является человеком действия, что он верит в свою звезду, ищет в жизни справедливость и совершенство и даже страдает от неидеальности окружающей его жизни.

Но потом припоминаю, что когда Андрея Болконского несут смертельно раненного на носилках и он пытается себе объяснить, почему ему так жалко расставаться с этой несправедливой к нему жизнью, ничего, кроме расплывчатого: “Что-то было в этой жизни, чего я не понимал и не понимаю”, в его умную голову не приходит. И тут в памяти встаёт уместная реплика одного из комментаторов «Войны и мира», что всё же Л.Толстой “никому, кроме самого Пьера, не предоставлял права так неодобрительно думать о его способности к мечтательному философствованию, ибо оно-то как раз и… вело его по пути к истине”.

Справедливости ради добавлю, что вообще-то Андрей Болконский философствует ничуть не меньше Пьера. Что же касается характера философствований, то у мечтателя Пьера они другими быть не могут. И надо ли говорить, что Пьер без характерных “самодовольных рассуждений” о смысле жизни и её переустройстве, без вечных иллюзий (то масонских, то божественных, то декабристских) не Пьер. Ибо если отнять их у него, останется разве что рассеянный славный малый с массивной внешностью, интересный разве что своей жене.

Пьер в чём-то баловень судьбы. Не потому, что из всех житейских передряг он выбирается удивительно благополучно. А потому, что даже идя по жизни на ощупь, не зная, куда кривая выведет, многое исправляя на ходу, он умудряется сохранить главное в себе: свою душу. Мне иногда хочется назвать Пьера русским Дон Кихотом (если, конечно, можно вообразить Дон Кихота массивным толстяком в очках). Не зря считается, что вся история человечества — борьба между эгоистами и альтруистами. Пьер как раз из тех, для кого бескорыстная забота о благе других людей не пустая болтовня.

Впрочем, тут не всё так просто. Не мною замечено, что, следуя по отношению к другим людям правилам, которые он принял для себя, Пьер всегда делает лишь то, что он, как ему представляется, должен делать, дабы исполнить уготованное ему судьбой. Даже тогда, когда он остаётся в занятой французами Москве с намерением убить Наполеона, им руководит исключительно обязанность по отношению к самому себе. Он думает лишь о том, что это должен сделать именно он, что это его предназначение. А ещё он запоминается тем, что в нём чувства берут верх над разумом. Этим он схож с Наташей. Но не только этим. И Наташу, и Пьера Л.Толстой наделил невероятной жизнеспособностью. Благодаря чему так мучивший Пьера вопрос “зачем?” приобретает особую силу.

Действительно, зачем он поехал на попойку к Курагину? зачем видит в Борисе милого, умного и твёрдого человека, чувствует к нему беспричинную нежность и обещает себе непременно подружиться с ним? зачем он во всём следует планам князя Василия? зачем, растроганный слезами сердитой старшей из княжон, он просит у неё извинения? зачем он произносит “Je vous aime!” (Я вас люблю! — Л.Толстой.) женщине, женитьба на которой, он понимает, “была бы несчастьем и что ему нужно избегать её…”? зачем ему дуэль с Долоховым? зачем рекомендовал князю Андрею Бориса Друбецкова?

Все эти крошечные и побольше “зачем?” сродни зачем случилось Наташино серьёзное увлечение Анатолем, в какие-то несколько дней разрушившее её счастье? И всё же, в самом деле, зачем эти бессмысленные поступки человеку, который имеет дерзновенные замыслы изменить самого себя, сделаться совершенным и привести к совершенству всё человечество? Есть несколько ответов.

Первый. Как Л.Толстой, рисуя сражения, недоверчиво относится к величественности их, так он не склонен приукрашивать и людей: “Эта откровенность и грубость чувственного есть одновременно и правда его. Это сама жизнь, не стыдящаяся себя, истинность, не облагороженная ложью”.

Второй. Когда обесценен процесс жизни, сама её целесообразность “поставлена под сомнение, тогда в перспективе неизбежного, ожидающего в конце концов каждого человека итога обесценен каждый жизненный миг: сейчас или через год, не всё ли равно в сравнении с вечностью?” В этом состоянии любое занятие случайно, формально, условно.

Да, среди ничтожно-мелких интересов, по-житейски обычных и вроде бы понятных: определить сына на место первого секретаря в Вену, выхлопотать направление в гвардию своему единственному сыну и раздобыть денег на его обмундирование, откусить хоть маленький кусочек от большого наследства — простые чувства и увлечения Пьера, пусть грубые, но искренние, живые, есть нормальное проявление его человеческой природы.

В ответном письме к Жюли, написавшей, что Пьер всегда казался ей очень ничтожным, княжна Марья возражает приятельнице: “Я не могу разделять вашего мнения о Пьере, которого знала ещё ребёнком. Мне казалось, что у него было всегда прекрасное сердце, а это то качество, которое я более всего ценю в людях. Что касается до его наследства… то… через сколько искушений надо будет пройти ему!” До чего же провидческим оказалось её письмо.

Не знаю, как вам, а мне часто хочется Пьера пожалеть. Почему? Наверное, потому, что в своём обеспеченном детстве, видится, он был обделён любовью. Незаконнорождённый, он, судя по всему, не ведал материнской ласки. Да и с отцом был разлучён на долгих десять лет, пока учился за границей. Поэтому даже у смертного одра отца он не знает, как ему назвать умирающего, то ли графом, то ли отцом.

Так уж вышло, и он в этом нисколько не виноват: у него не было возможности, как у Наташи, вечером прибежать к матери рассказать о прошедшем дне. Его не “струнил” ежедневно отец, как это делал старый князь Болконский со своими детьми. До него, можно предположить, просто никому не было дела. Если Наташе брали учителей пения, танцев, ею, как принято было в те времена, занимались... Если князь Андрей в свободное от образования время даже при своём строгом отце становился одним из лучших танцоров своего времени... То Пьер, не умевший танцевать, во время балов в доме графа Безухова сидел в маленькой зеркальной гостиной и со стороны наблюдал, как дамы в бальных туалетах, бриллиантах и жемчугах на голых плечах, проходя через эту комнату, оглядывали себя в ярко освещённые зеркала.

Некогда брошенный всеми ребёнок, он, может, потому и вознамерился привести к совершенству и счастью всё человечество, что сам этого счастья был лишён в детстве. Собственно, и вся сила и прелесть его дружбы с князем Андреем, о какой так любят писать и говорить литературоведы и школьные учителя, “выразилась, — цитирую «Войну и мир», — не столько в его отношениях с ним самим, сколько в отношениях со всеми родными и домашними” лысогорского дома. Пьер в общении со старым, суровым князем, и с кроткой и робкой княжной Марьей, и с маленьким, улыбающимся годовалым князем Николаем, как его звал дед, добирал то, чем волею судеб был обойдён, — семейную ласку.

Тяжело далось Пьеру и вхождение в нормальную светскую жизнь после возвращения (какой бы ненормальной эта светская жизнь нам сегодня ни казалась), где ему предстояло учиться обычным для других вещам. Что касается поездок к Курагину, то ими он вообще не преследовал определённой цели — просто, скажем, таким образом выпускал из себя некую отрицательную энергию. Если присмотреться, совершаемые им поступки нередко носят неосознанный характер. Ладно, кутежи у Курагина, но позже он точно так же сам не мог объяснить, зачем он поехал на Бородинское поле.

Безусловно, бесшабашный Пьер, с его простодушной горячностью, наивен и неопытен. Полжизни провёл за границей и потому не преуспел в играх, столь любимых светом. А тут ещё свалившееся на голову наследство. Не мудрено, что разного рода беды подстерегают его на каждом шагу. Его обманывают? Похоже, все кому не лень. Но он, надо признать, и сам обманываться рад. Это он представляет себя “центром какого-то важного движения”. Ему “казалось, что все его любят”. Он “ничего ясно не видел, не понимал, и не слыхал”, а заметив неприятно-растерянное выражение Элен, когда она впервые целует его, грубым движением головы перехватив его губы и сведя их со своими, опустошённо думает: “…да и я люблю её”.

Конечно, такое бессмысленное по сути времяпрепровождение, как ни странно это звучит, прибавляет ему жизненного опыта. Но каждый такой миг мирной жизни Пьера у меня почему-то ассоциируется со сценами, происходящими на войне: где мы видим, как от сильного, здорового человека остаётся тряпьё, грязь да отлетающий дух; где капитан Тушин бродит по госпиталю с оторванной рукой; где Николай Ростов, который в финальном сне Николеньки Болконского грозит: “Я любил вас, но Аракчеев велел мне, и я убью первого, кто двинется вперёд”, здесь, наскочив на француза, никак не может зарубить его, трясясь не от страха быть убитым, а от страха самому убить человека. То же самое не приукрашенное, грубое естество, бессмысленное по своим результатам.

Я даже не могу сказать, что витающий в облаках, занятый мыслями о вселенском счастье Пьер в эти моменты вообще о себе думает. Это Николай Ростов в своём первом бою будет спрашивать себя: а что там, за чертой, отделяющей жизнь от смерти? А беспокойный мечтатель Пьер, семь лет жизни которого — сплошной калейдоскоп ошибок, заблуждений, горестей, он всё это время хотя бы видит черту, отделяющую жизнь от смерти? Не уверен. По крайней мере эпизоды, где он то рвётся на пари выпить бутылку рома, сидя на окне третьего этажа с опущенными наружу ногами, при том, что все знают: у этого силача на лестнице голова кружится; то рвётся на дуэль с Долоховым, ранее не держа никогда в руках пистолета и лишь перед самым поединком разузнав, куда ходить и куда стрелять, делает выстрел первым, “боясь, как бы из этого пистолета не убить самого себя”, вряд ли способны убедить в обратном.

Складывается впечатление, что как он в доме умирающего отца сидит одинокий, явно не осознавая, что вокруг него происходит и что ожидает его в будущем, так и потом, получив свалившееся на него богатство и положение, долго не знает, что ему с ними делать. А главное, что ему делать с собой, когда есть, казалось бы, всё, о чём он даже не мечтал: есть салон Шерер, где “теперь всё, что ни говорил он, всё выходило charmant”; есть княжна, которая вяжет полосатый шарф для Пьера; есть князь Василий, который ведёт дела Пьера, “о значении которых он не имел ясного понятия”; есть Английский клуб, где Пьер “много и жадно ел и много пил, как и всегда”; есть красавица жена и свой дом, “в котором она принимала весь Петербург”; есть свет, который к этому времени уже сошёлся во мнении, что Пьер — “большой барин… умный чудак, ничего не делающий, но и никому не вредящий”.

Все эти разнообразные лица — деловые, родственники, знакомые — очевидно и несомненно, были убеждены в высоких достоинствах Пьера, заслуженно съязвит в его адрес Л.Толстой, для которого столь же очевидно, что ещё немного, и уже сам Пьер в неменьшей мере будет убеждён в неимоверно высоких собственных достоинствах. Потому что единственное, чего ему недоставало, это времени “спрашивать себя об искренности или неискренности этих людей”. Наверное, так и “погибают” нередко люди, пусть даже и с некогда прекрасными сердцами. Люди, как известно, гибнут за металл, но подчас они гибнут и от того, что этого презренного металла чересчур много.

В литературе о «Войне и мире» можно встретить странное, на мой взгляд, мнение, что в дуэли с Пьером вылилась вся ненависть плебея к аристократу. Странное, потому как даже если согласиться с тем, что Долохов плебей, то причислять Пьера к числу изысканных и утончённых аристократов, помня о его происхождении, я никак не берусь. Справедливей увидеть скорее нечто общее, как это ни странно, между Пьером и Долоховым. Оба по своему происхождению не далеко ушли друг от друга: один — незаконнорождённый, другой — “небогатый человек, без всяких связей”. Но дальше судьба резко разводит их в разные стороны. Пьер без каких бы то ни было усилий со своей стороны получает титул, деньги и быстро становится “своим” в высшем обществе. А Долохову по-прежнему туда путь заказан.

Не требуется больших усилий признать, что циничный Долохов должен добиваться положения, денег своими силами и любыми средствами, тогда как Пьер, получив всё это на блюдечке с голубой каёмочкой, имеет возможность посвятить себя поискам смысла жизни. И движет Долоховым в этой ситуации прежде всего обычная человеческая зависть, свойственная людям низкого происхождения ничуть не больше, чем натуральным аристократам. Но не только. Вдуматься, для Долохова право на убийство — вовсе не отвлечённое понятие. Он, человек не только с твёрдым, наглым и умным взглядом, но и такой же натурой, наверняка уверен, что куда больше этого выскочки и неудачника Пьера имеет прав на это право. Не зря великан Пьер признаётся себе: “Ему ничего не значит убить человека… Он должен думать, что и я боюсь его. И действительно, я боюсь его…”

И всё-таки Пьер выжил, выбрался из болота. Ему повезло. Ему всегда чертовски везло. Во-первых, из дуэли он вышел живым. Во-вторых, его выстрел в Долохова оказался не смертельным. Случись тому погибнуть, и неизвестно, как бы далее повернулись события. Потому как одно дело на словах отстаивать право на убийство, и другое — реально убить человека. Пусть даже молва числит его любовником твоей жены, но он входит в круг твоего постоянного общения, слывёт приятелем, а последнее время даже живёт в твоём доме. В-третьих, выстрел пробудил в Пьере то, что Л.Толстой назвал мучительнейшей внутренней работой. Разбуженная совесть, буря чувств, мыслей, воспоминаний — не напрасно княжна Марья тогда в письме сказала про прекрасное сердце Пьера. “Отчего? Как я дошёл до этого?” — прошлое, недостойное прошлое теснило, нет, не грудь, теснило его настоящее и будущее.

Дуэльный выстрел поставил вопрос ребром. Или потихоньку спиваться, страдать от обжорства (кстати, достаточно распространённое явление, если взглянуть на историю российского дворянства), оставаться безвредным чудаком, у которого всё charmant. Или научиться думать, научиться жить по совести и со смыслом, чтобы, как скажет другой литературный герой несколько десятилетий спустя, не было стыдно за бесцельно прожитые годы.

Только после этого уже не перед нами встают всевозможные “зачем он сделал то-то и то-то?”, а перед ним самим начинают вставать большие, серьёзные вопросы — провозвестники коренного, мучившего Пьера всю оставшуюся жизнь вопроса “зачем?” “О чём бы он ни начинал думать, — читаем у Л.Толстого, — он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить и не мог переставать задавать себе”. Не знаю, сколь важными для читателя кажутся эти строки толстовской книги, но понять, каково это, имея всё, мучиться вопросами, от которых ни радости, ни ясности, одно чувство беспомощности и бессилия, без них невозможно. Это ведь не учебник по философии листать в поисках выделенных жирным шрифтом определений нравственных категорий “добро” и “правда”. Страницы жизни подбрасывают задачки куда проще, а оттого неразрешимей.

Вот в Торжке на станции заходит к Пьеру смотритель и униженно просит его сиятельство подождать два часика, после которых он даст курьерских. Эпизод из разряда заурядных и ежедневных. Как ни наивен Пьер, а понимает: смотритель, очевидно, врал и хотел получить лишние деньги. Но разве не из таких, подобных и разнообразных, житейских ситуаций состоит жизнь? “Дурно ли это было, или хорошо? — спрашивал себя Пьер. — Для меня хорошо, для другого проезжающего дурно, а для него самого неизбежно, потому что ему есть нечего: он говорил, что его прибил за это офицер. А офицер прибил за то, что ему ехать надо было скорее”. И уже забыты смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьём. Потому что в голове одно: каким образом они могли жить, не разрешив тех вопросов, какие занимали его. И как ему жить без этого?

А мысль бежит не останавливаясь: от смотрителя к Долохову, от того — к Людовику XVI, которого казнили за то, что его считали преступником, а через год убили тех, кто его казнил, тоже за что-то. И вот она, череда мучительных вопросов, от которых, как Пьеру кажется, зависит вся его дальнейшая жизнь. “Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть? Для чего жить, и что такое я? Что такое жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем? — спрашивал он себя. — И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного, не логического ответа, вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: «Умрёшь — всё кончится. Умрёшь, и всё узнаешь — или перестанешь спрашивать». Но и умереть было страшно”.

Как от такой логики жизни (логики абсурда, как её назовёт С.Бочаров) не свихнуться! Если бы эти вопросы были для Пьера только сугубо философскими. Но они для него не вопросы про нечто, о чём-то отвлечённо общем, они о сиюсекундном, о самом что ни на есть конкретном и будничном. И как тут быть? Не мудрено и впрямь решить, что ты псих, будто в твоей голове свернулся тот главный винт, на котором держится вся жизнь: “винт не входил дальше, не выходил вон, а вертелся, ничего не захватывая, всё на том же нарезе, и нельзя было перестать вертеть его”.

Как знать, чем завершилась бы для Пьера эта мучительнейшая внутренняя работа, не встреть он там, на станции по пути в Петербург Баздеева. Не будем преувеличивать значение эпизода приобщения Пьера к масонству. Даже с большой натяжкой его трудно назвать определяющим на жизненном пути Пьера. Потому как, мы знаем, пройдёт не так много времени — и герой Л.Толстого отойдёт от масонов и масонства. Но не стoит и преуменьшать его роль. Следуя правилам игры, которые писатель определил для героев своей книги, я позволю себе сравнить его с эпизодом в театре, где происходит встреча Наташи с Анатолем Курагиным.

Какая, спросите вы, между ними связь? Можно встретить мнение, что “Баздеев — чистый дух, дух, отрешившийся от плоти, взявший верх над ней”, в противоположность Элен, которая только эта плоть. Мне трудно с ним согласиться хотя бы по той причине, что дух, исповедующий своё учение “не словами токмо, но иными средствами”, в том числе драгоценностями и, надо полагать, немалой суммой, какие при посвящении просят Пьера отдать, а через неделю, при отъезде его в Киев и Одессу, снова большими суммами на милостыни, счесть этот дух чистым, отрешившимся от плоти трудно. Доведись сравнивать, в ком из них, масонах или Элен, больше коммерческого и, значит, плотского, я, честное слово, не знал бы, кому отдать предпочтение.

Случай этот, сближение с Баздеевым, в общем похож на прежнюю его зависимость от князя Василия. Тот ведь тоже, как помним, не обдумывал своих планов, ещё менее думал сделать людям зло для того, чтобы приобрести выгоду. И здесь — неожиданная встреча с масоном, хотя нельзя ручаться, что встреча не ловко устроенная. Обстоятельный и неспешный разговор с Пьером, напоминающий сеанс гипноза. Общение, при котором главное — сила фанатической веры, ощущаемая в дрожании голоса, строгом, умном и проницательном выражении взгляда, кроткой улыбке на неподвижном лице и беззвучном шевелении губами. Речь, поразившая Пьера своею определённостью и твёрдостью. Интонации убеждённости и сердечности, которых так не хватало Пьеру в ту минуту. Твёрдость и знание своего назначения, “которые светились из всего существа масона и которые особенно сильно поражали его в сравнении с своей опущенностью и безнадёжностью”. Не в первый и не в последний раз на пути наивного мечтателя Пьера попадается человек, сильная личность, из разряда ловцов человеческих душ, который, как князь Василий, одарён “редким искусством ловить именно ту минуту, когда надо и можно было пользоваться людьми”.

Будто и не много прошло времени с момента, как блестящие старческие глаза Баздеева уставились на Пьера, но, расставаясь с ним, Пьер уже испытывает “радостное чувство успокоения, обновления и возвращения к жизни”, всей душой готов уверовать, что этот человек знает истину, может и поможет ему открыть её. Совсем как раньше, когда “князь Василий устроил для него назначение в камер-юнкеры, что тогда равнялось чину статского советника, и настоял на том, чтобы молодой человек с ним вместе ехал в Петербург и остановился в его доме. Как будто рассеянно и вместе с тем с несомненною уверенностью, что так должно быть, князь Василий делал всё, что было нужно для того, чтобы женить Пьера на своей дочери”. А после женитьбы сколько раз Пьер гордился ею, “гордился её величавой красотой, её светским тактом… гордился её неприступностью и красотой”.

Помнится, затеяв на первых страницах книги спор о Наполеоне и восторгаясь его величием, Пьер тогда с пафосом произносил слова о равенстве граждан. Теперь, вступая в масонскую ложу, он с дрожанием голоса и с затруднением в речи, происходящим и от волнения, и от непривычки говорить по-русски об отвлечённых предметах, произносит: “Бог, смерть, любовь, братство людей”, связывая с этими словами смутные, но радостные представления чего-то, подразумевающие всё то же fraternite (братство) и равенство людей.

Хороший писатель — враг всевозможных “авось да небось”. У Л.Толстого ни одна случайность не происходит случайно, у каждой из них свой умысел, художественный замысел, выстроенный писателем ход. И поэтому для меня несомненно: повтор слов о равенстве — черта пусть не определяющая, но знаковая. Создатель «Войны и мира» хочет донести до читателя мысль о том, что для Пьера эти два слова несут восприятие им прежде всего своего равенства с другими людьми. Есть ведь большая разница в том, считаешь ли ты других равными тебе или себя — равным другим. Кому-то может показаться странным такое восприятие им равенства, но когда понимаешь, что Пьер себя считает таким же, как другие, по-иному воспринимаешь многие его кажущиеся странными поступки. И среди таких поступков выдача им Элен доверенности на управление всеми великорусскими имениями, что составляло бoльшую половину его состояния. Я ничуть не лучше её — вот что определяет производимый Пьером раздел имущества.

Но вернёмся к эпизоду приобщения Пьера к масонскому братству. С захватывающим дыхание биением сердца, испытывая страх и благоговение, Пьер внимает откровениям ритора с такими близкими для него пожеланиями прилежно очищать самого себя, исправлять сердце, просвещать свой разум, противоборствовать злу, царствующему в мире, исправлять весь человеческий род, являя собой пример благочестия и добродетели.

Конечно, хорошо бы начать с себя, но Пьеру, заметим, из упомянутых целей особенно близкой оказывается последняя — исправление рода человеческого. Ещё не закончено таинство посвящения, а Пьер уже живо представляет свою будущую деятельность на этом поприще: “Ему представлялись такие же люди, каким он был сам две недели тому назад, и он мысленно обращал к ним поучительно-наставническую речь. Он представлял себе порочных и несчастных людей, которым он помогал словом и делом; представлял себе угнетателей, от которых он спасал их жертвы”. Это может показаться невероятным, но другая цель, “очищение и исправление себя, мало занимало его, потому что он в эту минуту с наслаждением чувствовал себя уже вполне исправленным от прежних пороков и готовым только на одно доброе”. Удивительный он всё же человек: то, что вчера казалось ему невозможным, то, что сегодня вроде бы достигнуто с превеликим трудом, завтра представляется безделицей в самых что ни на есть нежных пастельных тонах.

Он выехал из Москвы в состоянии, когда “всё в нём самом и вокруг него представлялось ему запутанным, бессмысленным и отвратительным”, а прибывает в Петербург, чувствуя в себе “освежающий источник блаженства, теперь радостию и умилением переполнявший его душу”. Не самообман ли это? Нисколько. Присмотритесь, в масонство, как некогда в кутежи, пьянство и обжорство, бросается не Пьер-верующий, обращающийся к Богу, не Пьер-богач, ищущий себе занятие от скуки, и даже не Пьер-философ, мечтающий об исправлении рода человеческого, а Пьер-одиночество, жаждущий единения с другими людьми. Собственно, именно потому в окружающей жизни он более всего хочет общности людей, что сам одинок. (Забегая вперёд, можно сказать, что потом это одиночество сблизит его с Наташей — сойдутся два одиночества.)

Тут необходимо уточнение: уже в момент посвящения в братство на него находит сомнение: “Где я? Что я делаю? Не смеются ли надо мной?” На сей счёт можно встретить суждение, что “это неприятие фальши не даёт Пьеру возможности безусловно отдаться вере”. Возразить вроде бы нечего, но хотелось бы большей ясности. Мне кажется, для него неважно, что в комнате, где проходит посвящение, он узнаёт итальянца-аббата, которого видел два года назад у Анны Павловны, швейцарца-гувернёра, жившего прежде у Курагиных. Ведь он и впрямь видит в присутствующих братьев, людей, меж которых он готов не делать никаких различий, быть равным с ними. И сомнения его не в том, кого он там встречает, а в той обрядовой маске, какую он должен нацепить на себя. Его смущают эти несерьёзные условности: белый фартук, молоток, отвес, лопата, циркуль, перчатки, и он по-детски улыбается. Пьеру нужны не атрибуты-игрушки, а те, с кем он с нетерпением готов приняться за серьёзное дело.

Потому-то, сообщая о последовавшей вскоре поездке Пьера на юг, Л.Толстой напишет: “Через неделю Пьер, простившись с новыми друзьями масонами… уехал в свои имения”. Наивный Пьер всерьёз полагал, что обрёл друзей и что он теперь не одинок. Точь-в-точь как Наташа после посещения оперы сочла, что увиденная ею театральная условность, распространённая ею и за стены театра, есть обычный и естественный атрибут взрослой жизни.

Замечу, Пьера никто никогда не заставляет, не принуждает, у него всегда есть право выбора. Князь Василий предлагает свои услуги. Андрей Болконский предлагает дружбу. Элен предлагает себя. Баздеев предлагает масонство. И каждый раз он принимает эти предложения. Сам. Это его выбор. Невольно напрашивается вопрос: почему каждый раз он принимает подобные предложения — ведь не глупый же человек? Молод, наивен, одинок — всё понятно, и всё же. Можно ли столько ошибаться? Можно. Пьер, хоть и провёл половину жизни за пределами родной земли, по своей натуре очень русский человек. Я бы даже сказал, что русскости в нём ничуть не меньше, чем у семейства Ростовых с их зваными обедами, охотой, плясками и пением.

Это чувствуется во всём. И прежде всего в том, как точно заметил И.Золотусский, что ему “всё время тесно в себе, он ищет преодоления этой тесноты, освобождения. И он освобождается то в войне, то в вине, то в «боге», то в чувственном”.

И в том, что он постоянно занят одним из любимых занятий русских людей — мифотворчеством. Сначала сотворил миф о величии души Наполеона и изо всех сил отстаивал его. Потом сотворил миф о князе Андрее как образце всех совершенств. Затем сотворил миф из деяний масонов и старательно пытался не замечать, что “из-под масонских фартуков и знаков” виднеются “мундиры и кресты, которых они добивались в жизни”. Предпочитает жить иллюзиями. Или, как скажет Л.Толстой, “испытывал чувство человека, доверчиво ставящего ногу на ровную поверхность болота”. Но признаться себе, что лезет в болото, никак не желал. Наконец, в том, что потом, когда Пьер видит, что его выбор неверен, он понимает: ему некого винить, кроме самого себя.

Право, тут нет ничего обидного, но, когда читаешь главу о пребывании Пьера в Киеве, невольно отмечаешь в толстовском герое то чёрточки гоголевского Манилова, представляющего народ “благоденствующим и трогательно-благодарным за сделанные ему благодеяния”, то чёрточки гончаровского Обломова с его размышлениями: “…Трудно представить себе людей, более счастливых, и… Бог знает, что ожидало бы их на воле”, — типов безусловно и принципиально русских. Позже это подметит в нём и Рамбаль, сказав: “Vous avez ete `a Paris et vous etes reste Russe”. (“Вы были в Париже и остались русским”. — Л.Толстой.)

Говорить здесь об отсутствии у Пьера “практической цепкости, которая бы дала ему возможность непосредственно взяться за дело”, нет необходимости, да и писано о том немало. Поездка в южные имения проявила это с очевидностью. Но Пьеру ещё повезло. Он взялся преобразовывать только “тот народ, который вверен ему Богом и который он стремился облагодетельствовать”, то есть своих крепостных. Очень скоро князь Андрей возьмётся претворить сей проект в государственном масштабе. Как знаем, с аналогичным результатом.

“Жизнь между тем, настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей шла, как и всегда, независимо и вне политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте и вне всех возможных преобразований”. Эти слова Л.Толстого обычно считают увертюрой к новому этапу жизни Андрея Болконского (его любви к Наташе и к участию в либеральных реформах). Но легко увидеть их отнесённость в равной мере и к Пьеру. С той лишь разницей, что для него они звучат финальным аккордом его затеям по немедленному и совершенному освобождению крестьян от крепостной зависимости в отдельно взятом владении даже такого крупного обладателя крепостных душ, как граф Пётр Кириллович Безухов.

Тем не менее встреча с Баздеевым и последующее за ней приобщение Пьера к масонству предопределили для него на какое-то время счастливое состояние и сознание, что искомая им идея смысла жизни наконец-то найдена. Пройдёт два года, и он, оживлённый, “совсем другой, лучший Пьер, чем тот, который был в Петербурге”, появится у отчаявшегося и душевно опустошённого, “нахмуренного и постаревшего” Андрея Болконского, готовый поделиться с ним своим открытием: нужно делать добро людям. Он молод и, быть может, не заглядывает далеко вперёд, но мысль о том, что надо добрый след оставить по себе, уже навестила его.

Делать добро или не делать зла, что раздражённо отстаивает хмурый князь Андрей? На чью стать сторону? А если принять одно, не станет ли это равносильным тому, как Пьер уже на первых страницах пробовал делить людей на плохих и хороших? Благими намерениями, как знаем, была устлана дорога Пьера по своим южным имениям. Что из того вышло — тоже не забыли.

И нет ничего удивительного в том, что время идёт, мечты принести людям счастье — вроде не исчезли, но как это сделать — не ведомо, а потому, так уж само как-то получается, Пьер, читаем у Л.Толстого, — “богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и, расстегнувшись, побранить слегка правительство, член московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества”. Будничная жизнь без всякого там витания в облаках и мечтательного философствования: он “от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину”. Каково у него на душе? Он делал всё, как ему представлялось, чтобы стать счастливым самому и подарить счастье другим, ан нет, жизнь почему-то распорядилась иначе. “Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад”.

Так что итог неутешителен. Он “всей душой желал то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона”. Он “видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства”. Он “учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю”. Прежняя, связанная с масонами жизнь представляется ему уже мерзостью. Столько пройдено — и всё отвергнуто. Одно слово — неудачник. Он всё, кажется, испробовал — но всё ложь и бессмыслица. Мир разрушен в сознании Пьера. Убеждённость, что он рождён принести людям счастье, сменяется отчаянием. Кругом, видит он, только зло и одна ложь, и они загораживают ему все пути, не дают жить. И вновь вопросы, один тяжелее другого, наваливаются на него: что же делать? и делать ли вообще что-нибудь?

Новым спасителем оказалось вино: “Только выпив бутылку или две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось”. Пьяный туман помогает ему прийти к выводу: от жизни надо спасаться, а не изменять её. Так делают все люди, все спасаются от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. Только если всё это — не жизнь, а лишь спасение от неё, то что же такое жизнь, и как надо жить, чтобы не спасаться от жизни, а наслаждаться ею?

Грустно говорить, но Пьер смирился. Бился, бесился, лез на рожон, старался что-то сделать, а толку? Неужели и впрямь дальше ему суждено не жить, а только доживать, слывя безвредным чудаком, сожалеющим о бесполезно прожитых годах? Неужели кончились искания, какие должны были “привести его к великому подвигу и великому счастью”? Неужели теперь до конца дней не выйти ему “из того заколдованного, ничтожного мира московских привычек, в которых он чувствовал себя пленённым”? Неужели только и осталось, что пребывать в покое, тепле, жить “привычно и грязно, как в старом халате”, много пить, всласть есть да ездить в клуб, почаще уезжая из дома, чтобы не видеть Элен?

Это была пора, когда Пьер остался наедине с самим собой. Его не спас друг. Ему не помог родственник. Его не выручили братья масоны. На этот раз он сам справился со своей бедой. Помогла способность думать. Вернее, неумение не думать. Это свойство, можно сказать, черту характера Л.Толстой постоянно подчёркивает в Пьере. Тот даже как-то скажет, сравнивая себя с ясным и простым, не знающим сомнений Ростовым: “Николай говорит, что мы не должны думать. Да я не могу”.

На него нашла тоска, и безотрадной представлялась ему его будущая жизнь, всё чаще приходят мрачные мысли о тщете всего человеческого. Но в душе Пьера всё это время происходила “сложная и трудная работа внутреннего развития, открывшая ему многое и приведшая его ко многим духовным сомнениям и радостям”. Так скажет Л.Толстой. Верно скажет, но чуть-чуть схитрит. Потому что сложная и трудная работа окажется сущей ерундой по сравнению с тем, что он услышит, вернувшись из Твери, про Наташу. “Пьер, приподняв плечи и разинув рот, слушал то, что говорила ему Марья Дмитриевна, не веря своим ушам... Милое впечатление Наташи, которую он знал с детства, не могло соединиться в его душе с новым представлением о её низости, глупости и жестокости. Он вспомнил о своей жене. «Все они одни и те же», — сказал он сам себе...”.

Когда Соня перечисляла Наташе людей, для кого её увлечение Анатолем будет трагедией, она назвала жениха, отца и брата. Но мы-то понимаем, что и для Пьера история Наташи и Анатоля — страшный удар. С самого начала книги писатель постоянно разъединяет Пьера и Наташу. И он же их всегда спешит вновь соединить. Потому что только слепой не увидит: с тех пор, как он, двадцатилетний, нелепый, сидел за парадным столом у Ростовых и взгляд “смешной оживлённой девочки” иногда обращался на него, с тех пор, как он танцевал с этой девочкой, играющей в большую, и она руководила им, не давая спутать фигуры, с тех пор он любит одну её.

Признаемся, занятые “серьёзными сдвигами в мировоззрении” Пьера, повторяя вслед за ним недоуменные и отчаянные вопросы: “К чему? Зачем? Что такое творится на свете?” — мы обычно проходим мимо того факта, что он “стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями” и начал вести загульную жизнь именно после известия о сватовстве князя Андрея и Наташи. “…Без всякой очевидной причины вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь”, — скажет Л.Толстой.

Пожалуй, Пьеру и Наташе изначально было определено автором рано или поздно быть вместе. Однако время их ещё не пришло. Долгие месяцы он жил с сознанием того, что за ним числится ненавистная жена, а обворожительная Наташа не без его участия стала невестой князя Андрея. Думал ли он, что этим закончится, когда на балу хватал за руку Андрея Болконского: “Вы всегда танцуете. Тут есть моя protegee, Ростова молодая, пригласите её”?

Но вот все собственные горести, сомнения и переживания мгновенно отошли куда-то на задний план. Ей плохо. Он едет разговаривать к ней; правда в её положении — лучшее лекарство. И хотя в этот миг “сам по себе Пьер, очевидно, не существовал для неё”, ему единственному она верит. Он ищет и отыскивает негодяя Анатоля. Находит в себе силы сдержаться, не выплеснуться в неуправляемое бешенство (тяжёлое пресс-папье вернётся на своё место), а довести ценой унижения задуманное дело до нужного результата — на другой день Анатоль покидает Москву. Даже предпринимает попытку примирить Андрея Болконского с Наташей. И в тот же вечер вновь едет к Ростовым. Жизненная энергия кипит в нём. Он готов на всё ради неё, делом доказывая, что и честные люди, связанные между собой, составляют силу.

Сцена последнего предвоенного разговора Пьера с Наташей обычно вызывает интерес у исследователей «Войны и мира» словами объяснения в любви, какие невольно вырываются у него. Конечно, они важны для Пьера, ещё больше важны для Наташи. Но куда значимей слова, предшествующие этому признанию в любви. “Перестаньте, перестаньте, вся жизнь впереди для вас”, — говорит он ей. Сказал и сам удивился своим словам. Кажется, он до конца не осознал ещё, что мысль, адресованная ей, вдруг позволила свободно и радостно задышать ему самому, размягчила и ободрила его собственную душу.

Внешне для него ничего не изменилось. Разве что с того дня, когда Наташа проводила Пьера благодарным взглядом за сочувствие и поддержку, ему перестали являться мучившие его вопросы о безумности всего земного. Нет, он, как и раньше, узнавал про подлость и бессмысленность людскую, но не ужасался, потому что “представление о ней переносило его мгновенно в другую, светлую область душевной деятельности”. А так всё по-прежнему. Так же ездил Пьер в общество, так же много пил и вёл ту же праздную жизнь. Лишь иногда наезжал на обеды к Ростовым, чтобы обсудить новости начавшейся войны и увидеть Наташу.

Надо понять всю трудность задачи, стоявшей в этот момент перед Л.Толстым. Он должен был найти сочетание двух столь противоположных сил: любви Пьера к Наташе и предчувствия им надвигающейся катастрофы, которой наконец-то суждено изменить его жизнь. Потому что политика и война — одно; мужчина и женщина — другое, непересекаемость. С Наташей, чьи блестящие и оживлённые глаза беспрестанно, больше чем ласково обращались на Пьера, отчего тот находился в смущении и нерешительности, писатель обходится (впрочем, не в первый раз) достаточно сурово. Любящий её Пьер решает сам с собою (хотя вернее будет сказать, по воле автора) не бывать больше у Ростовых.

“Отчего? нет, скажите, — решительно начала, было, Наташа и вдруг замолчала. Они оба испуганно и смущённо смотрели друг на друга. Он попытался усмехнуться, но не мог: улыбка его выразила страдание, и он молча поцеловал её руку и вышел”. Кажется, впервые Наташа замечает, что рядом с ней не просто добрый друг, утешающий её в горе. Можно смело сказать, что это испуганно-смущённое молчание раз и навсегда даст обоим ответ на вопрос: есть ли любовь на этом свете? Для чего не понадобится ни прельстительная грудь Элен, ни страстное письмо со словами: “…участь моя решена: быть любимым вами или умереть”. Они придут к ней тихо и незаметно. Развитие их отношений произойдёт позже. После того как тема отечественной войны найдёт своё историческое разрешение, а писатель во имя воссоединения своих героев вынужден будет использовать радикальное сюжетное средство — сначала смерть Элен, освободившую Пьера, затем смерть князя Андрея, снявшую все нравственные преграды перед Наташей.

Но это — потом. А пока Пьер будет решать две поставленные автором серьёзные задачи. Во-первых, сквозь восприятие Пьера писатель представит читателю широкую картину жизни Москвы и Бородинского сражения. Во-вторых, автор книги предложит взглянуть на ещё одну грань характера своего героя.

И перед нами возникнет новый Пьер, как всегда непредсказуемо-неожиданный. Пьер с полумистическим отношением к своему якобы предназначению убить Наполеона и потому за пасьянсом самым серьёзным образом решающий, поступить ему в военную службу и ехать в армию или дожидаться? Пьер в Дворянском собрании со своей речью “с конституционным направлением”, после которой по Москве пошёл анекдотический слух, что Безухов “сам оденется в мундир и поедет верхом перед полком и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него”. Пьер влюблённый и боящийся надвигающейся военной грозы, не понимающий всего, что происходит вокруг: давно так не веселилась патриотическая Москва, как в тот год, когда на её пороге стоял Наполеон.

Ещё недавно Пьер думал, что рушится лишь его собственный мир. А сегодня, видит он, рушится весь окружающий мир. Отчего в голове сумбур и семь пятниц на неделе: сначала было он загадывает ехать в армию. Пасьянс сходится, но в свойственной ему манере Пьер в армию не едет, а остаётся в опустевшей Москве. Экзекуция французского повара на Лобном месте выворачивает его наизнанку: теперь он решает, что не может долее оставаться в Москве и едет нынче же в армию. А дальше выясняется, что подставы не готовы, и выезд откладывается. Наконец он покидает Москву и движется в сторону Можайска.

Всё это время мечется не столько он, сколько мечутся мысли в его голове. Вполне объяснимый ужас и непонятная эйфория рождают странное желание предпринять что-то и пожертвовать чем-то. А вместе с ним является “приятное чувство сознания того, что всё то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем-то... С чем, Пьер не мог себе дать отчёта, да и не старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство”.

И пока Л.Толстой в историческом отступлении займётся выяснением того, для чего и как были даны и приняты сражения при Шевардине и при Бородине, для чего было дано Бородинское сражение, Пьер, невероятно смешной и нелепый в своей белой шляпе и зелёном фраке, отправится… Впрочем, он толком не знал, куда он направлялся. Когда, пробираясь сквозь поезд телег с ранеными, он повстречает знакомого, тот поинтересуется: “Граф? Ваше сиятельство, вы как тут?” И Пьер не найдёт, что ответить: “Да вот хотелось посмотреть…”

Я не вижу здесь ничего невероятного или принижающего Пьера, просто он по природе наблюдатель, чтобы разобраться, понять, ему необходимо самому убедиться, попробовать, увидеть, пощупать. Ведь, мы знаем, он не из тех, кто просчитывает свои мысли и поступки на много ходов вперед. Неожиданный человек. Можно только дивиться тому, как он, сам более чем легкомысленный, судя по поведению в этот день, глядя на кавалеристов, идущих на сраженье, рассуждает, что эти люди “как будто легкомысленно готовились к смерти”. “Из них, — недоумевает он,— двадцать тысяч обречены на смерть, а они удивляются на мою шляпу! Странно!”

Легко представить, что две выхваченные из увиденного картины — страдающие лица раненных в бою накануне и кавалеристы, спешащие на следующее сражение с весёлой плясовой солдатской песней со словами “Ах запропала… да ежова голова…”, — могут вызвать саму собой напрашивающуюся мысль о жутком противоречии, несоответствии, даже их противоестественности. И в таком случае мысль эта должна лишь подтвердить и абсурдность мира в глазах героя книги, и тот сумбур, какой царит в голове Пьера. Но происходит обратное.

Пьер ведь не только всматривается, но и думает. Он, повторю, не может не думать. И возникает какая-то тайная связь мыслей, ассоциаций. Ему видится оживлённое возбуждение, присутствовавшее на лицах знакомых в московских салонах, в Английском клубе, в Дворянском собрании, и штабных офицеров, встреченных уже тут, как порождение чего-то личного. Он сравнивает его с тем, что наблюдает в лицах солдат здесь, у Бородина. И у него не выходит из головы “то другое выражение возбуждения, которое он видел на других лицах, и которое говорило о вопросах не личных, а общих, вопросах жизни и смерти”. Сам чувствующий себя не на своём месте и без дела, возбуждающий улыбки одним своим видом на лошади, вечно мешающийся у других под ногами, несуразный и робкий Пьер умудрится в ходе Бородинского боя, надо признать, и не в одной серьёзной переделке побывать, и схватиться врукопашную с французским офицером, и увидеть и обдумать очень многое. Удача не покинет его — он останется цел и невредим, выйдет сухим из воды там, где многим другим не суждено было сохранить свои жизни.

Тут самое время вспомнить высказанное кем-то из знаменитых людей на первый взгляд парадоксальное суждение: “Военным нельзя доверять особенно в военных вопросах”. Не зная его, тем не менее, как видим, Л.Толстой точно следует ему. И не просто следует, но одновременно определяет для себя принцип, в соответствии с которым и создавалась им великая книга. “Каждый исторический факт необходимо объяснять человечески…” — запишет Л.Толстой в дневнике зимой 1853 года, формулируя суть этого принципа.

Бородинское сражение. Литография А.Адама.

Пьер на Бородинском сражении — чудак, оторванный от жизни, ничего не понимающий в военном деле, что он может там увидеть? Между тем естественное недоумение, какое возникает у Пьера в момент, когда он приближается к Бородину, мы видим, постепенно отступает, давая место совсем иным ощущениям и чувствам. Конечно, какую-то роль сыграло объяснение характера войны, данное Пьеру князем Андреем. Но оно лишь подтвердило уже возникшее в сознании понимание происходящих на его глазах исторических событий, основой которому послужили услышанные слова случайно оказавшегося рядом солдата из раненых о том, что всем народом навалиться хотят.

Мысль эта и вид работающих на поле сражения бородатых мужиков “с их странными неуклюжими сапогами, с их потными шеями и кое у кого расстёгнутыми косыми воротами рубах, из-под которых виднелись загорелые кости ключиц”, подействовали на Пьера сильнее всего того, что “он видел и слышал до сих пор о торжественности и значительности настоящей минуты”.

“Строгие выражения лиц, которые он мельком видел, осветились для него новым светом”, — читаем мы на страницах книги, и это позволяет многим исследователям делать вывод, что “солдаты произвели на Пьера глубочайшее впечатление, оказав решающее влияние на его идейную эволюцию”. Действительно, в последующих своих размышлениях, поступках и намерениях он нередко примерялся к солдатам. Раньше, как помним, подобным образом он примерялся к Наполеону, затем к масонам, желая вместе с ними просветить свой разум, обрести определённость и твёрдость. Теперь примером поведения для него становятся солдаты. Символически он называет их они. К нему приходит мысль “не жалеть себя и не отставать ни в чём от них”. “Солдатом быть, просто солдатом!” — думал Пьер, засыпая после боя, когда самым сильным порывом его души было то, чтобы выйти поскорее из тех страшных впечатлений, в которых он жил этот день. Решая быть таким, как они, Пьер творит свой очередной миф. Поэтому во сне увиденное и пережитое в его подсознании удивительным образом смешивается с представлением о якобы ожившем благодетеле Баздееве, который “говорил о добре, о возможности быть тем, чем были они”.

Позже Пьер даже предпримет попытку стать солдатом. Участвовать в обороне Москвы он решит под видом простого человека, переодевшись в кучерской кафтан. Солдат в кучерском кафтане — не напоминает это вам Пьера в масонском фартуке? Тогда он наряжался в масона, сейчас — в народ. Как мы знаем, солдатом он не стал, события повернули его судьбу по-другому. И всё же, глядя на солдат и полагая, что проникнулся тем, что делает их такими, он, поймав так нужную ему мысль, нащупает разрешение занимавшего его вопроса, что отличает их от него и других людей, каких ему доводилось знать.

Живые и конкретные, уж куда реальней: идут мимо, поют, подмигивают раненым, подсмеиваются над ним, и такие абстрактные, они тверды, и спокойны, просты, и у них нет чувства страха. Они — эти странные, доселе неведомые ему люди — не говорят, но делают, живут, не думая о том, что их ждёт, и сильны тем, что думают о жизни, а не о смерти, пока живы. “Ничем не может владеть человек, пока он боится смерти”, — приходит Пьер к столь желанному автору «Войны и мира» выводу.

Самый ярый мечтатель, самый оторванный от реальных дел в момент, когда свершается грандиозное и конкретное дело, Пьер получает от солдат прозвище “наш барин”. Так на страницах книги возникает любопытная параллель: “наш барин” — Пьер и “наш князь” — Андрей Болконский. Традиционно комментаторы «Войны и мира» по этому поводу говорят, что Пьер и Андрей Болконский чувствуют своё родство с солдатским миром, миром простых людей, а люди этого мира считают их своими. Только мне почему-то кажется, что Пьер (не буду пока забегать вперед и говорить о князе Андрее) и солдаты всё же по-разному воспринимают само это словосочетание. Пьер делает акцент на слове “наш”, а солдаты — на слове “барин”. Потому у Льва Толстого на страницах, воссоздающих войну, уже вовсю идёт пальба, а Пьера никак не могут добудиться; солдаты, с одинаково озабоченными лицами, заняты каким-то невидным, но, очевидно, важным делом, а Пьер неизвестно для чего топчет их своею лошадью; солдаты делают тяжёлую работу, а Пьер прохаживается по батарее под выстрелами, как по бульвару.

Тем не менее, глядя на солдат, которым суждено решить участь сражения, Пьер как бы испытывает благостное чувство, что он вырван из своего одиночества и что он часть общего. В солдатах Пьер находит то, чего так не хватало ему самому, — согласие самих с собой. Но Л.Толстой не ограничивается этим, Пьера ещё ждёт плен и встреча с Платоном Каратаевым. Вот тогда, читаем в книге, Пьер “получит то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении”.

В плену у Пьера образуется сложный комплекс чувств, мыслей, настроений, анализируя который, советские исследователи Л.Толстого чаще всего делали акцент на том, что Пьеру пришлось там испытать условия самой необеспеченной жизни. Мол, “это было опрощение до нищенства, до степени почти первобытного состояния. И фокус его личной судьбы заключался в том, что он стал от этого чувствовать себя не хуже, а лучше”. Как вывод, который следует при этом, предлагалось принять, что “герой в лишениях и страданиях обрёл радости бытия, согласие с самим собой и внутреннюю свободу”. Философия опрощения Пьера оказывалась сведённой к отсутствию материальных благ жизни, в результате чего он почувствовал “сладость удовлетворения естественных потребностей”. В подтверждение цитировались строки из толстовской книги: “Пьер вполне оценил наслажденье еды, когда хотелось есть, питья, когда хотелось пить, сна, когда хотелось спать, тепла, когда было холодно, разговора с человеком, когда хотелось говорить и послушать человеческий голос”.

Мне менее всего хотелось бы спорить с такой трактовкой сцен, повествующих о пребывании Пьера в плену. По одной простой причине: из опыта, почерпнутого из встреч и бесед с людьми, испытавшими прелести сталинских лагерей, знаю, что заключённые, не имевшие за плечами никакого аристократического быта, тоже были рады еде, даже если это была свекольная баланда, питью, даже если это был порой глоток из лужи, теплу, если это была более-менее сносная телогрейка, сну, если ночью не вызывали на долгий, изматывающий допрос.

Поэтому говорить, что прежде толстовский герой “не мог почувствовать настоящей сладости всего этого, так как жил в обстановке праздности и роскоши”, равно как утверждать, что философия опрощения Пьера критически заострена исключительно “против пороков среды, где царило пресыщение благами жизни”, я не считаю возможным. Подобное прочтение Л.Толстого, возможное с позиции советской пропаганды, на мой взгляд, с точки зрения литературоведческого, психологического анализа, не выдерживает сегодня никакой критики.

Даже чисто философская удовлетворённость Пьера жизнью пленного ничуть не противоречит известной психологии пленных, заключённых, лишённых надолго свободы людей, не знающих, что принесёт им завтрашний день, и вообще, будет ли он, завтрашний день. “Я никогда не был так свободен, как там, в лагере”, — довелось услышать мне однажды от реабилитированного в 1956 году человека, чья череда лет удивляла своей изломанностью и в творческой судьбе которого случилась “пятнадцатилетняя пауза”. “Свободен — продолжил он, видимо, поймав на моём лице недоумение, — потому что жил, конечно же, не мыслями о возможной смерти, но и не мечтами о счастливом завтрашнем дне, жил даже не сегодняшним днём, а текущим часом, настоящим мгновением. Старался прожить каждый день так, как будто он последний в жизни”.

Именно в неволе Пьер, познавший панический ужас войны на Бородинском поле, испытавший расстрел и прошедший через смерть Каратаева, почувствует себя свободным. И Лев Толстой создаст свою гениальную сцену на привале. Часовой не пустит Пьера к французам, а тот засмеётся над ним и над своей несвободой.

“Жизнь есть всё. Жизнь есть Бог” — подытожит он свои раздумья, выйдя из плена. И эти слова опровергнут те, другие, некогда исходившие от него, в которых содержалось оправдание права на убийство. Но прежде чем он придёт к новому для себя восприятию жизни, он всё же предпримет попытку осуществить это самое право на убийство, когда, оставшись в оставленной русскими войсками Москве, решит исполнить былое намерение убить Наполеона.

Тут скажется и одна из определяющих его черт — одержимость. И повторится другая: искать встречи с Наполеоном и желать убить его он будет исключительно с целью “прекратить несчастье всей Европы” — на меньшее он никак не согласен. Правда, любящий подтрунивать над Пьером автор «Войны и мира» не преминет сообщить читателям, что герой его в это время находился в состоянии, близком к сумасшествию. И добавит: “Он сам не знал, как и когда, но мысль эта овладела им теперь так, что он ничего не помнил из прошедшего, ничего не понимал из настоящего; и всё, что он видел и слышал, происходило перед ним как во сне”.

Как всегда всё у него получается шиворот-навыворот. Он поехал на квартиру Баздеева в поисках тихого убежища, но судьбе угодно было обрушить на него совершенно противоположную тревожную чехарду непредвиденных событий. Он искал успокоения от жизненной тревоги, хотел избавиться от сложной путаницы требований жизни, охватившей его, а вместо этого затеял совершить покушение. Совсем как тогда, несколько лет назад, когда вышел из салона Шерер, пообещав Андрею Болконскому ехать домой, и отправился куролесить к Курагину.

Но это, можно сказать, только начало. Считая полезным и достойным убить злодея, вместо этого Пьер спасает жизнь французскому капитану Рамбалю. Пьер был намерен не открывать своего знания французского языка, но случилось непредвиденное, и он заговорил с Рамбалем, совершенно забыв свою роль. Наконец, мысленно признав свои чувства к Наташе “раздуваемой им самим романтической любовью”, подвыпивший Пьер стал объяснять французу, что он всю свою жизнь любил и любит только одну женщину, но она никогда не может принадлежать ему. Что он “любил эту женщину с самых юных лет; но не смел думать о ней, потому что она была слишком молода, а он был незаконный сын без имени. Потом же, когда он получил имя и богатство, он не смел думать о ней, потому что слишком любил её, слишком высоко ставил её над всем миром и потому, тем более, над самим собою”.

Но и на этом не окончится чехарда нелепых превращений мыслей, поступков, предметов. В последний момент Пьер понимает, что большой пистолет трудно спрятать под одеждой, и вместо него берёт тупой зазубренный кинжал, тем самым окончательно превращая в глазах читателя затею с убийством Наполеона в очередной фарс. И если мысль об убийстве чем дальше, тем больше приводила его к мучительному сознанию своей слабости, то подвернувшаяся немолодая худая женщина, с длинными высунувшимися верхними зубами, одетая в чёрный салоп и чепчик — обычно рассеянный и невнимательный Пьер разглядит даже такие подробности, — своим криком-мольбой о спасении трёхлетней дочки из огня произведёт на Пьера возбуждающее действие. Пьер вдруг почувствовал себя освобождённым от тяготивших его мыслей, почувствовал себя молодым, весёлым, ловким и решительным.

И в завершение калейдоскопа несуразных событий Пьер затеет драку с мародёром, после чего французы его арестуют, подозревая в нём одного из поджигателей Москвы. Идея с покушением на Наполеона окажется для Пьера таким же мыльным пузырём, как и его предыдущая идея облагодетельствовать своих крепостных, как и его последующая идея (опять забегаю вперёд) создания общества настоящих консерваторов, конечно же, с целью общего блага, “джентльменов в полном значении этого слова”, по выражению самого Пьера.

При этом можно сколько угодно поражаться неисправимой наивности Пьера — но, что поделаешь, такой уж он человек: смешной, неуверенный в себе и готовый сражаться с ветряными мельницами. Русский человек без толики испанской крови.

Вы скажете: неуверенность в себе не самое лучшее качество. Не стану спорить. Но, думаю, Пьер это и сам сознаёт и не пытается скрыть её от нас. Потому всё время и делает попытки, как говорят, к кому-нибудь прислониться. То к Андрею Болконскому, то к Анатолю Курагину, то к князю Василию, то к Баздееву, то к Платону Каратаеву. Пьер запомнит каждого из них, ни одна встреча с ними не пройдёт для него бесследно, но при этом он преодолеет и самолюбивую гордыню одного, суетность и притворство другого, смирение третьего… Да, надо признать, он не из тех, кого называют ведущими, он ведомый. И не вина его, а беда, что более сильные люди оказались не способны стать его проводниками. Как “не его вина, — скажет Л.Толстой, — была причиной того, что мир завалился в его глазах” после расстрела в плену.

Мне трудно согласиться с мнением, будто плен нужен был лишь как этап страданий и лишений на пути Пьера к мужику, не замедлившему явиться ему в облике Платона Каратаева, простого человека, крестьянина, с которым его намеревался сблизить автор «Войны и мира». Потрясения, перенесённые Пьером в плену, нравственный подъём, испытанный им там, и последовавшая затем духовная опустошённость понадобятся Л.Толстому совсем для другого: для того, чтобы на лице героя появилась обычная “улыбка радости жизни”, а в глазах засветилось “участие к людям — вопрос: довольны ли они так же, как и он?” Плен и пережитый расстрел, считай, второе рождение, научили Пьера ценить непонятную и единственную в каждом случае жизнь других людей, любого из них. “Пока есть жизнь, есть и счастье”, — скажет он, и немудрёная формула эта, рождённая поистине в муках, позволит ему обрести сразу всё: душевное равновесие, осознание своего места во времени и в обществе, любимую женщину, семейное счастье, трёх дочерей и сына.

35 лет стукнуло Пьеру, и вроде бы все несуразицы позади. Однако загадывать не станем. Но вот что знает теперь Пьер и знает твёрдо: “Говорят: несчастия, страдания... Да ежели бы сейчас, сию минуту мне сказали: хочешь оставаться, чем ты был до плена, или с начала пережить всё это? Ради Бога, ещё раз плен и лошадиное мясо”.

Рядом с ним любимая им и любящая его Наташа. В конце концов этот чудак всё же нашёл человека, к верному плечу которого всегда можно прислонить свою неуёмную голову. Ему легко и хорошо с ней, потому что “над каждым его словом, действием теперь есть судья, суд, который дороже ему суда всех людей в мире”. Любовь к Наташе наполнила его гордостью, так как он ощущал над собой суд нравственный, духовный. Теперь, в период “счастливого безумия”, Пьер обретает новое мировидение: люди кажутся Пьеру красивыми, добрыми именно потому, что Наташа представляется ему существом неземным.

“После семи лет супружества, — в финале книги скажет Л.Толстой, — Пьер чувствовал радостное, твёрдое сознание того, что он не дурной человек, и чувствовал он это потому, что он видел себя отражённым в своей жене. В себе он чувствовал всё хорошее и дурное смешанным и затемнявшим одно другое”.

Обычно при обращении к героям, представленным в эпилоге, а Пьер с Наташей среди них, литературоведы, комментируя мысли великого художника, его взгляды на жизнь, на людей, непременно стараются подчеркнуть, что “не тема семьи — главная в эпилоге, а тема декабризма”. На мой же взгляд, обе эти темы не главные для Л.Толстого. Первая таковой могла быть, обратись писатель к жанру семейного романа, но это, как мы знаем, не так. Вторая тоже могла быть, реши автор писать социально-политический или исторический роман. Но «Война и мир», по собственному признанию Л.Толстого, вообще “не роман, ещё менее поэма, ещё менее историческая хроника. «Война и мир» есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме,
в которой оно выразилось”.

А хотел он и старался, сколько умел, выразить, опять же сошлюсь на самого Льва Николаевича, что “в те времена так же любили, завидовали, искали истины, добродетели, увлекались страстями; та же была сложная умственно-нравственная жизнь, даже иногда более утончённая…” Если уж говорить о преобладающей теме эпилога, то на эту роль больше подходит тема счастья и человеческого предназначения на нашей грешной земле. Но я предпочту всё же согласиться с суждением С.Бочарова, сказавшего о главной теме и эпилога, и всего произведения, что это больше, чем тема — проблема, противоречие жизни, которое у Л.Толстого решается совсем не тем, что “кончается” в сюжете книги.

И в заключение бросим ещё один, прощальный взгляд на Пьера. Хотя мне, могу признаться, очень даже жаль расставаться с ним.

Весь поглощённый в период работы над «Войной и миром» стремлением ясно выразить одну из самых важных мыслей произведения, Толстой в письме к М.Погодину (1868) писал: “Мысли мои о границах свободы и зависимости и мой взгляд на историю — не случайный парадокс, который на минуту меня занял. Мысли эти плод умственной работы моей жизни и составляют нераздельную часть того миросозерцания, которое Бог один знает, какими трудами и стараниями вырабатывалось во мне и дало мне совершенное спокойствие и счастье”. Живым воплощением толстовского миросозерцания, отражающим его взгляд на историю и, главное, на степень зависимости от неё человека, в книге и суждено было стать Пьеру. Именно таким, нашедшим своё совершенное спокойствие и счастье, видим мы его в эпилоге грандиозного полотна, читая которое получаешь удивительное ощущение реальной жизни.Страница рукописи «Войны и мира».

Личный вопрос Пьера Безухова (впрочем, это же характерно и для Андрея Болконского) по сути состоит в определении собственного места в историческом развитии своего народа, и даже более того — всего человечества. Такое понимание своего личного дела было присуще самому писателю и потому не могло не наложиться на героев его книги.

Но имеющий “сосредоточенно-задумчивый вид” Пьер, милый в своей рассеянности и забывчивости, не просто ближе самому Л.Толстому, скажем, автобиографически. Он, конечно, не копия Л.Толстого, но судьбой своей, неуёмной энергией замыслов и поступков он возвышается над другими персонажами произведения не меньше своего создателя.

Л.Толстой, представлявший собой активную и динамическую натуру, на протяжении всей жизни искал и не мог найти себе практическое дело, каким занимаются обычные люди. Звание литератора чем-то смущало его, и он пробовал себя помещиком, управляющим хозяйством, педагогом, издателем, пробовал, как тогда говорилось, “приносить пользу”. Сошлюсь на Б.Бурсова, писавшего о нём: “Он — и офицер, и мировой посредник, и создатель школы для крестьянских детей, и составитель азбуки, и один из организаторов переписи московского беднейшего населения, потом борьбы с голодом, защитник духоборов, наконец — работающий на поле вместе с мужиками и наравне с ними, кладущий печи в избах вдов, тачающий сапоги, и т.д., и т.п.”. В поисках дела пребывает на страницах книги и вечно погружённый в думы о пользе для других Пьер.

А закончить свои заметки о герое, названном мною счастливым неудачником, мне хотелось бы совсем как-то даже далёким от литературоведения наблюдением. В книге Пьер — единственный мужчина, при одном упоминании которого сами собой возникают житейски простые и тёплые слова: хороший, добрый, милый, славный человек. Читаешь её, и напрашивается мысль: а ведь автор изображает героя таким, каким ему самому хотелось бы быть.

Рейтинг@Mail.ru