Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №23/2001

Штудии

ШТУДИИ

Лазарь ЛАЗАРЕВ


Без ретуши и глянца

Л.Лазарев.Из книги «Записки пожилого человека»

Впрочем, это было так давно,
Что как будто не было и выдумано.
Может быть, увидено в кино,
Может быть, в романе вычитано.
Нет, у нас жестокая свобода
Помнить все страдания. До дна.
А война – была.
Четыре года.
Долгая была война.
Б.Слуцкий. «Ордыена теперь никто не носит...»

***

Было это, кажется, лет через пятнадцать после войны — катались мы с Виктором Некрасовым в писательском Доме творчества в Малеевке на лыжах. Вышли из леса на незнакомую поляну — день солнечный, снег сверкает, красота сказочная. Остановились, любуемся…

— Знаешь, — сказал я, — стыдно признаться, это как рефлекс, я до сих пор в незнакомом месте прежде всего прикидываю, как тут устроить оборону своей роты.

— И я тоже расставляю мины, — рассмеялся Некрасов. — Здорово это во всех нас попало…

***

Сколько раз за последние годы мне приходилось читать и слышать надрывно обличительное: "Мы с этим — «За Родину, за Сталина!» — в атаку поднимались!" А ведь это миф. Подозреваю даже, что многие выкрикивающие и пишущие это в действительности в атаку не ходили, а другие вспоминают не то, что было на самом деле, а то, что по их нынешним представлениям должно было быть.

То, что пелось в песне: "Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальём", — ещё случалось в полуофициальной обстановке, когда пошли на запад. А в атаках, под огнём ни мне, ни одному из моих друзей фронтовиков этого слышать не приходилось. В политдонесениях и бездарных корреспонденциях такой формулой пользовались, но воспроизведённую печатно мы воспринимали её как ритуальную, как дань политическому этикету, к реальности она никакого отношения не имела.

Как поднимали в атаку пехотинцев, со всей неприглядной жестокостью описывает Борис Слуцкий — он сравнивает мучительный процесс создания стихотворения с атакой:

Стих встаёт. Как солдат. Нет, он как политрук,Герой Советского Союза Александр Матросов.
что обязан возглавить бросок,
отрывая от двух отмороженных рук
землю всю. Глину — всю. Весь — песок.

Стих встаёт, а слова, как солдаты, лежат,
как славяне и как елдаши,
вспоминая про избы, про жён, про лошат.
Он-то встал, а кругом ни души.

И тогда политрук… впрочем, что же я вам
говорю — стих! — хватает наган,
бьёт слова рукояткою по головам,
сапогом бьёт слова по ногам.

И слова из словесных окопов встают,
выползают из-под словаря
и бегут за стихом и при этом поют,
мироздание всё матеря.

Именно так было. В атаку поднимали теми словами, что нынче именуют ненормативной лексикой. Ненормативная лексика вообще так сильно прослаивала нашу речь, что, вернувшись с фронта, я, наверное, полгода, если не больше, прикусывал при родителях язык, пока наконец не избавился от неё.

Впрочем, однажды мне пришлось сделать это и на фронте. Весной сорок третьего нас на марше обстрелял немецкий самолёт, у меня в роте было двое раненых. Пытаюсь остановить идущие в тыл машины, чтобы отправить их в госпиталь, — не останавливаются. В ярости выхожу на середину дороги, демонстрируя своей позой, что сейчас дам очередь по скатам, — грузовик останавливается. Всё, что я хотел сказать на привычном нам тогда языке тем шофёрам, которые проехали мимо, я выпаливаю водителю этого грузовика. Даже не посмотрел, кто сидит с ним рядом. Дверца открывается — с подножки спрыгивает девчонка-санинструктор и презрительно мне бросает: "Здорово вы молитесь, товарищ лейтенант!" Я поперхнулся незаконченной фразой и смущённо, совсем по-штатскому, говорю: "Простите". А она, никак не прореагировав на мои извинения, стала помогать нам грузить на машину раненых.

***

Популярный эссеист и философ, человек, которому немало досталось от советской власти, который заслуживает всяческого уважения, в книге воспоминаний рассказывает о своей военной одиссее. Летом сорок третьего мы оказались в одном и том же месте — на Миусе, у Саур-могильских высот в соседних армиях, он во 2-й гвардейской, я в 5-й ударной, были участниками и свидетелями одних и тех же фронтовых событий. Тем интереснее мне было читать эти страницы.

Однако меня поразило восприятие автором происходившего.

"Попробуйте, подымитесь в атаку без упоения в бою…" — пишет он. "Ради праздника я шёл в стрелковой роте". Риск он "весело переносил", даже "полюбил привкус риска". Он то и дело испытывает под огнём "наплыв восторга", "азарт боя", "радостное возбуждение", "праздничное возбуждение" и так далее и тому подобное. На этой основе он даже делает общий вывод: "Русский человек больше всего чувствует себя человеком именно у бездны на краю".

Сильно сомневаюсь, что это так, во всяком случае, мои собственные впечатления совсем другие. Не думаю, однако, что упоение, восторг, радостный праздник, о которых так вдохновенно пишет автор, сегодняшнего — из мирного далека — происхождения, наверное, что-то подобное он, человек, как говорится, книжный, тогда чувствовал или, скорее всего, внушал себе.

«Первый день последнего наступления». Фото А.Устинова.Одну и ту же картину, один и тот же участок фронта, одни и те же события мы с ним видели с разных точек. Он был сотрудником "дивизионки", "поставщиком славы", как он сам себя в одном месте не без иронии именует, работа эта, признаётся он, была "свободной и весёлой". Передним краем для него были КП и политотдел дивизии, туда ему выписывали в газете командировки, об одной из таких почти экскурсионных поездок он откровенно пишет: "Собственно, до стрелков я тогда ни разу не добрался". Правда, и ему случалось попадать в переделки — под артиллерийский обстрел, под бомбёжку, но в любом случае он появлялся на передовой на короткое время и, как правило, в часы затишья, а мы были там (я тогда командовал стрелковой ротой) постоянными жителями, которым и КП батальона (метров триста от наших окопов) казался тылом.

О нас он пишет, что "половина стрелковой роты сплошь и рядом выходила из строя в первый же день боёв". Это верно: во второй половине июля и в августе мою роту трижды пополняли, но больше двадцати человек у меня всё равно не было; в "боях местного значения", так они фигурировали в сводках Совинформбюро, в боях, не приносивших, как правило, успеха, а лишь демонстрировавших "активность", людей клали без счёта. Верно и то, что "командир взвода или роты, прошедший всю войну и оставшийся целым, — живое чудо". И те, кто провоевал несколько месяцев в пехоте, не мог не понимать (лучше сказать, не чувствовать — это сидело в подсознании): или убьют, или изувечат — иного не дано.

Какое уж тут упоение в бою и восторг! Это просто была наша служба — смертельно опасная, но что поделаешь, другой там и тогда она не могла быть. Это был наш долг, от которого стыдно было увиливать. И наша работа — тяжёлая до изнеможения. Сколько было перекопано земли — твёрдой как камень в мороз и в летний зной, сколько исхожено дорог — и в жару, когда некуда спрятаться от палящего солнца, и зимой под ледяным, пронизывающим ветром, и в густой, неоседающей пыли от бесконечных автомобильных колонн!.. Когда перед летним наступлением проводились учения — штурм высоты, семь потов с нас сходило, а добраться в два или три броска до гребня никак не удавалось. А потом раз за разом нам пришлось это делать уже под плотным огнём противника, все цели были у немцев пристреляны, выбить их мы не сумели; там 27 августа я был в последний раз ранен и уже в армейском госпитале узнал, что через несколько дней из-за угрозы окружения немцы оставили Саур-могильские высоты.

Короче говоря, как ни доставалось нам на "передке", это всё же была наша жизнь, в тех обстоятельствах для нас единственно возможная, единственно достойная для людей моего возраста и воспитания. Романтическое воодушевление, радостное возбуждение здесь совершенно ни при чём, не было этого. Когда в декабре сорок третьего меня в госпитале комиссовали, уволили из армии как инвалида (одна рука у меня совсем никуда не годилась, другую только, как это называли врачи, "разрабатывали"), я был удивлён и обескуражен. Я не сомневался, что получу несколько месяцев отпуска и вернусь на фронт довоёвывать, хотя сейчас толком не могу понять, на чём покоилась эта совершенно нелепая уверенность.

Наверное, всё-таки на том, что только жизнь на фронте казалась мне в ту пору настоящей, правильной, как тогда говорили, "нормальной".

***

Время от времени наталкиваюсь на газетные заметки с однотипным названием — «Награда нашла героя». У большинства же этих героев целая жизнь прошла, пока награда их разыскивала. То ли не так просто было отыскать этих людей, то ли не очень упорно искали. Как правило, поиски обычно завершались к очередному Дню Победы, чтобы таким образом отметить праздник. В этом нет ничего удивительного — у нас ведь во всём утверждался принцип: не суббота для человека, а человек для субботы.

Летом сорок третьего года после указа о присвоении Александру Матросову звания Героя Советского Союза вовсю разворачивалась пропагандистская кампания, прославляющая его подвиг как пример для подражания, руководство к действию в соответствующих обстоятельствах. Даже до нас она докатилась, хотя газеты на передовую попадали не часто. Потом, после войны, появились и книги об Александре Матросове. А тогда, после попавшей нам в руки какой-то статьи, мы обсудили эту историю.

Нам, видевшим, что делает с человеком пулемётная очередь с близкого расстояния, было ясно, что закрыть своим телом амбразуру нельзя. Как выглядит человек, в которого угодила такая очередь, не буду рассказывать — вспоминать не хочется. Но не выдумали же всё это, что-то, наверное, было на самом деле. Наше общее мнение было: показалось… Когда Матросов попал под пулемётную очередь, тем, кто был сзади него в нескольких десятках метров, показалось, что он закрыл их от работающего пулемёта.

В дни, когда отмечалось 50-летие Победы, я услышал по радио передачу «Награда нашла героя». Это было интервью с солдатом, повторившим подвиг Александра Матросова (формула эта тогда в войну вошла в обиход) и удостоенным (как считалось, посмертно) звания Героя Советского Союза. Герой оказался трактористом из тех глубинных сельских мест Украины, где говорят по-украински, немногие русские слова в его рассказе были явно армейского, фронтового происхождения. Он очень просто, бесхитростно, я бы даже сказал, буднично (видно, не чувствуя себя героем, награда совершенно неожиданно свалилась на него) и поэтому абсолютно достоверно рассказал, как было дело.

И было оно в общем так, как мы когда-то "нарисовали". Он оказался впереди атакующих, приподнялся, чтобы бросить гранату, а в это время по нему стеганула пулемётная очередь. А тем, кто был сзади, показалось, что он прикрыл их от пулемёта. В части, где он служил, его посчитали убитым, а он выжил (видно, очередь его зацепила, а не прошила), хотя и стал инвалидом; понятия он не имел, что его представили к какой-то награде.

Как ни раздували пропагандистскую кампанию, прославляющую подвиг Александра Матросова, была она, мне кажется, малоэффективна. Обстрелянному солдату в голову не могло прийти грудью встречать пулемётную очередь, он всячески старался укрыться от губительного огня — только так можно было по-настоящему воевать…

***

В одной из очень любимых мною, самых пронзительных и горьких песен Александра Галича – «Ошибка» ("Мы похоронены где-то под Нарвой…"), самых "крамольных" (она, как рассказывал автор, при исключении его из Союза писателей "фигурировала в качестве одного из самых жестоких, одного из самых тяжких преступлений"), меня, однако, смущали два места, они казались мне неточными, сомнительными.

Я был знаком с Галичем, много раз слышал, как он поёт, — и в Москве, и в Доме творчества в Малеевке, и как-то даже в Дубне, — собирался поговорить с ним об этих неточностях, но не представилось подходящего случая — мне казалось неловким затевать такой разговор не наедине, а в большой компании его слушателей, как это обычно бывало.

Смущало, резало мне ухо: "Так и лежим, как шагали, попарно…" Нет такого боевого порядка – попарно, и в братских могилах хоронили не "попарно", а большей частью, горько об этом говорить, навалом. Наверное, автора заворожила рифма "Нарвой—попарно". А может быть, из-за недостатка конкретного знания такой ему привиделась фронтовая реальность.

Второе место: "…Где полегла в сорок третьем пехота, // Без толку, зазря…" Это более сложный случай.

В напечатанных в «Общей газете» заметках В.Кардин (они-то и спровоцировали мои размышления о песне Галича) рассказывает, что первоначально эти строки звучали в песне по-иному: "…Где полегла в сорок третьем пехота, // За дело, не зря…" Но далеко не все слушатели приняли эту строчку. "Молодой физик, — пишет В.Кардин, — толковал о напрасности жертв. Ну, взяли бы немцы Москву, Ленинград — всё равно Америка в сорок пятом долбанула бы Берлин атомной бомбой и — «Гитлер капут». Ему возражали: «И при таком обороте Россия умылась бы кровью»".

Видимо, Галич внял тем, кто говорил о напрасных жертвах, и переделал это место. Однако я не уверен, что это было точное, оптимальное решение.

Что говорить, "без толку, зазря" положили на той войне многие сотни тысяч. Особенно в пехоте. Фронтовики это хорошо знают. Василь Быков свидетельствует: "…я, немного повоевавший в пехоте и испытавший часть её каждодневных мук, как мне думается, постигший смысл её большой крови, никогда не перестану считать её роль в этой войне ни с чем не сравнимой ролью. Ни один род войск не в состоянии сравниться с ней в её циклопических усилиях и ею принесённых жертвах. Видели ли вы братские кладбища, густо разбросанные на бывших полях сражений от Сталинграда до Эльбы, вчитывались ли когда-нибудь в бесконечные столбцы имён павших, в огромном большинстве юношей 1920—1925 годов рождения? Это — пехота. Она густо устлала своими телами все наши пути к победе, сама оставаясь самой малозаметной и малоэффективной силой… Тех, кто прошёл в ней от Москвы до Берлина, осталось очень немного, продолжительность жизни пехотинца в стрелковом полку исчислялась несколькими месяцами. Я не знаю ни одного солдата или младшего офицера-пехотинца, который мог бы сказать ныне, что он прошёл в пехоте весь её боевой путь. Для бойца стрелкового батальона это было немыслимо".

Группа писателей на Северо-Западном фронте. Слева направо: Б.Изаков, С.Михалков, Е.Габрилович, А.Исбах, М.Матусовский, Вл.Соловьёв. 1943 г.Ржевская проза Вячеслава Кондратьева, «Наш комбат» Даниила Гранина, «Его батальон» Василя Быкова — об этом, о "без толку, зазря" скошенной пехоте, о её большой крови, неисчислимых потерях. А песня Галича о другом, она, объяснял сам автор, о том, как в местах, где в братских могилах "лежали тысячи наших с вами братьев, наших друзей", "гуляла правительственная непристойная охота" "с егерями, с доезжачими, с кабанами, которых загоняли эти егеря, и они, уже обессиленные, стояли на подгибающихся ногах, а высокое начальство стреляло в них в упор, с большой водкой, икрой и так далее". И главная идея песни — кощунство зажравшихся властей. Она, эта идея, формирует художественный мир песни, её образный строй. Вот почему мёртвые солдаты, услышав, что трубы призывно трубят, готовы, как тогда, в сорок третьем, когда они сложили головы в тяжёлых боях, встать на защиту России, которой, чудится им, снова грозит новая беда.

Но если они тогда погибли "без толку, зазря", их нынешний жертвенный порыв не оправдан, не мотивирован. Утрачивается внутреннее противопоставление, которое основа песни, на котором она построена. Вероятно, в данном случае "за дело, не зря", как было в первом варианте песни, больше соответствует её общему смыслу и пафосу. И это ни в коей мере не ставит под сомнение тот горький, тот ужасный факт, что пехоты положено было в войну без счёта, положено "без толку, зазря".

***

Известный наш поэт, указывая в своих заметках на смысловые и языковые огрехи в стихах, мимо которых проходят редакторы и критики, в качестве одного из примеров привёл строфу из давно ставшего хрестоматийным стихотворения Давида Самойлова «Перебирая наши даты»:

А гуманизм не просто термин,
К тому же, говорят, абстрактный.
Я обращаюсь вновь к потерям,
Они трудны и невозвратны.

Он строго выговаривал Самойлову: "Что это такое! Разве бывают на войне потери, которые легки и возвратны?" Но автор заметок, принадлежащий к тому же фронтовому поколению, что и Самойлов, то ли не знал, то ли запамятовал, что невозвратные (или безвозвратные) потери — военный термин. К таким потерям относят убитых на поле боя, умерших в госпиталях, пропавших без вести. Это неожиданное для поэтического языка слово в стихотворении Самойлова сразу же даёт понять, что речь идёт о товарищах автора, сложивших голову в боях.

***

Сколько несусветной чуши написано о нашей войне…

Иван Стаднюк в одной из юбилейных — к 30-летию Победы — анкет рассказал, что 28 июля сорок первого года во время нашего отступления из Западной Белоруссии он был свидетелем того, как расстреляли двух майоров, захвативших "тридцатьчетвёрку" и примкнувших к нашей отступающей танковой колонне, — они оказались переодетыми в нашу форму немецкими диверсантами. Сцена из плохого военно-приключенческого фильма: зачем немцам было захватывать наш танк, когда они очень успешно продвигались на восток на своих, почему они были в форме майоров — да ещё в одном танке сразу два майора, зачем они примкнули к нашей танковой колонне?

В романе Юрия Бондарева «Выбор» в день, когда в Москве осенью сорок первого остановилось метро, один из персонажей — кинооператор — должен лететь в Югославию к партизанам. Автор не задумывается над тем, что не было тогда самолёта, который мог совершить столь дальний рейс, не считается с тем, что первые связи с югославскими партизанами были установлены лишь во вторую половину войны. И до кинорепортажей ли из Югославии было в дни, когда никто не мог сказать, удержим ли Москву? Эвакуирован был даже Генштаб, как рассказывал маршал Василевский, в группе, обслуживающей в Москве Ставку, которую он возглавлял, было по приказу Сталина оставлено всего девять человек — таково было количество мест в самолётах, стоявших в полной готовности на тот случай, если Москву придётся оставить.

И все эти небылицы сочиняли писатели, у которых был авторитет фронтовиков, — такие шутки разыгрывало с ними не контролируемое реальной действительностью, разгулявшееся "художественное" воображение. А что говорить об авторах, для которых война была за пределами их личного опыта!

Один из сценариев, который мне в своё время пришлось прочитать на «Мосфильме», начинался такой сценой: весна сорок пятого года, идёт наше наступление на Берлин, начальник штаба немецкого танкового полка, попавшего в окружение, приказывает на военный совет собрать офицеров, представителя гестапо и членов национал-социалистической партии. Автор, видимо, считал, что в немецкой армии всё было, как у нас, — и СМЕРШ, и партийные организации, вот разве что на лозунг «Национал-социалисты, вперёд!» он не решился. Прочитав первую страницу, можно было это рукоделие больше не читать, вернее, невозможно было заставить себя читать его дальше…

Или другой сценарий. В нём наша разведывательно-диверсионная группа совершала на Львовщине в немецком тылу совершенно немыслимые подвиги. А происходило всё это через два месяца после того, как оттуда были изгнаны немецкие войска. Когда на обсуждении сценария я указал на это смехотворное обстоятельство и сказал, что никто из людей, прошедших войну, не станет смотреть этот дикий бред, не смутившийся автор сценария презрительно бросил мне в ответ: "Ну и пусть! Большинству зрителей наплевать на то, где и когда проходила линия фронта. Меня это не колышет!" Спорить, что-то доказывать ему было бессмысленно, и я сказал: "Подождите, пока мы все перемрём, и пишите и снимайте, что хотите. Пока не научитесь уважать свою историю".

Накануне 50-летия Победы молодой журналист, выступая в телепрограмме «Итоги» и поздравляя ветеранов-фронтовиков, сказал — то ли с сожалением, то ли с облегчением: "Через десять лет не останется в живых ни одного участника Великой Отечественной войны". Так что ждать осталось совсем недолго…

***

Доклад Сергея Михалкова на съезде писателей РСФСР был невыносимо скучным и длинным. Казалось, этой телефонной книге не будет конца. И когда посередине доклада был объявлен перерыв, я сразу же двинулся в курилку — очень хотелось курить. Там ещё никого не было. Затем появился ещё один заядлый курильщик — небольшого роста человек в потёртом, заношенном офицерском мундире. "Наверное, отставник", — подумал я. Дрожащими руками он достал сигарету, закурил. И выпалил мне — тут я заметил, что он находится в крайнем возбуждении, просто кипит:

— Вы слышали, как этот заика расхваливал дерьмовый роман Стаднюка! Позор!

Я тоже считал роман Стаднюка макулатурой, но то, что его хвалил Михалков, меня ничуть не удивило, — это бездарное сочинение давно было в соответствующей официальной "обойме" достижений военной литературы. Поэтому горячность отставника показалась мне странной, подозрительной, почудилось, что она была рождена не заботой о высоком качестве литературы о войне, и я никак не прореагировал на его тираду. Но он был в таком раже, что не заметил этого. И продолжал:

— Это одна шайка. Стаднюка поднимал до небес, а мои романы даже не упомянул.

Тут мне стала ясна причина его ярости. А он заметил, что я не реагирую на его обличительную речь, но истолковал это по-своему:

— Вы, наверное, не знаете меня. Я Василий Соколов, автор романов «Вторжение» и «Крушение». Вы читали мои книги?

— Читал. Вы правы, они не хуже романа Стаднюка.

Он начал улыбаться.

— Так же бездарны, такое же враньё…

Он рванул от меня в противоположный угол уже заполнявшейся людьми курилки…

***

В Колонном зале Дома союзов собрали так называемую творческую интеллигенцию. С докладом выступает тогдашний министр культуры Демичев, он одёргивает, обличает, поучает: настроена эта интеллигенция не так, делает не то, искажает, очерняет, клевещет. Министр просто не может сдержать праведного негодования: "Вот вы посмотрите фильм Алексея Германа «Операция "Новый год»"!» И со злорадным торжеством: "Впрочем, вы его уже не посмотрите".

Замечательный фильм, который потом назывался «Проверка на дорогах», на долгие годы положили на полку. И так далеко упрятали, что в энциклопедическом словаре «Кино» восемьдесят шестого года в заметке, посвящённой Алексею Герману, он даже не упоминается.

***

Фильм «Освобождение» (режиссёр Ю.Озеров, авторы сценария Ю.Бондарев, О.Курганов, Ю.Озеров) возник не по инициативе "снизу", как это обычно бывало, когда сначала какие-то авторы предлагали сценарий или заявку, проходившие затем многоступенчатую лестницу обсуждений и утверждений. Нет, то был заказ, спущенный с вершин идеологического Олимпа. Там родился замысел. Исполнителей же искали, подбирали потом.

Кадр из фильма «Падение Берлина». 1949 г.Этому предшествовало вот что. В 1962 году вышел на экраны (разумеется, не у нас) американский фильм «Самый длинный день», посвящённый долгожданной высадке союзных войск в Нормандии 6 июня 1944 года, или, как мы это тогда называли, открытию "второго фронта". Почему-то наши власти решили, что таким образом американцы и англичане злокозненно посягают на наши военные заслуги (хотя каждому своё — союзникам высадка в Нормандии, нам Сталинград и Курская дуга, что здесь делить, да и на каких весах можно взвесить, кому полагается больше лавровых венков, надо ли вообще этим заниматься), сочли себя нестерпимо оскорблёнными.

Фильм «Самый длинный день» был снят на широкую ногу, денег не жалели ни на съёмки, ни на рекламу, фильм имел, судя по газетам, на Западе успех. "Наверху" было решено готовить "наш ответ Чемберлену" — фильм о битве на Курской дуге, апофеозом которой стал первый салют в Москве 5 августа 1943 года двенадцатью артиллерийскими залпами из 120 орудий, — и никаких средств для сокрушительного удара по нашим бывшим союзникам по антигитлеровской коалиции тоже не жалеть. Что это не моё предположение, что дело обстояло именно так, свидетельствует энциклопедический словарь «Кино». В заметке «Исторический фильм» «Самый длинный день» характеризуется как "псевдодокументальное повествование, тенденциозно показывающее события войны". Затем следует такая фраза: "В восстановлении историч. правды на экране важную роль сыграл сов. ф. «Освобождение» (1970—1972, реж. Ю.Н. Озеров), в котором раскрыт действительный ход событий решающего периода войны". Замечу сразу, что для восстановления подлинной исторической правды о войне (разумеется, она не имеет ничего общего с той, которая поминается в словаре) время было мало подходящее — цензура свирепствовала, жестокой проработке с последующими "оргвыводами" была подвергнута книга историка А.Некрича «1941. 22 июня» (это было показательное карательное мероприятие на так называемом идеологическом фронте). Шёл процесс почти не прикрытой ресталинизации, и запланированный фильм именно на это и был нацелен. Понимая это, Константин Симонов и Виктор Некрасов, которым предложили писать сценарий, отказались (и тот и другой мне это рассказывали). Когда с таким предложением обратились к Юрию Бондареву и он советовался со мной (я работал до этого в «Литературке» его заместителем, в ту пору мы ещё дружили), я, сославшись на Симонова и Некрасова, отговаривал его ввязываться в эту историю: "Нахлебаешься дерьма, это должно быть казённое, пуровское сооружение".

Ещё и съёмки не начались, а будущий фильм уже был возведён в ранг "эпопеи" (это означало, что ему светит высокая награда, это был, как тогда говорили о таких государственных заказах, "верняк", что потом и произошло: в 1972 году создатели «Освобождения» получили Ленинскую премию).

Так случилось, что я смотрел первые две серии фильма вместе с его главным военным консультантом генералом армии Штеменко. Елизара Мальцева и меня на рабочий просмотр пригласил Бондарев — все трое мы были членами сценарной коллегии творческого объединения писателей и киноработников, Бондарев хотел узнать наше мнение, видно, кошки всё-таки скребли у него на душе.

Насколько помню, у генерала было всего два, но довольно странных замечания. Он раскритиковал эпизод, в котором у молодого танкиста было свидание с местной девицей в его боевой машине: "Этого не могло быть, это было запрещено". Затем Штеменко сказал (он был одним из персонажей "эпопеи"), что у него в ту пору была то ли ещё одна генеральская звезда на погонах, то ли ещё один орден. Тут Озеров ему возразил: "У нас есть специальный ассистент по орденам и званиям, он следит, чтобы всё точно соответствовало послужным спискам. Значит, в вашем записано именно так".

Других выступлений не было. Когда, подавленные увиденным, мы молча покинули просмотровый зал и вышли во двор, Бондарев спросил: "Ну, как?" Я, считая, что по дружбе обязан выложить ему горькую правду, открыть глаза, сказал: "Это сегодняшнее «Падение Берлина». Нельзя врать, чтобы угодить начальству". Разговор тот был начальной точкой, где пути наши разошлись…

Многие эпизоды «Освобождения» вызывали просто оторопь. Разговаривают, например, в фильме генерал Епишев и маршал Жуков, разговаривают на равных, я бы даже сказал, что в какие-то моменты Жуков слушает Епишева с большей почтительностью, чем Епишев Жукова, сцена построена и сыграна так, что не угадаешь, кто же из них заместитель Верховного Главнокомандующего, а кто всего-навсего член Военного совета 40-й армии (сильно сомневаюсь, что Епишев в ту пору вообще мог встречаться с Жуковым один на один, без командующего армией). Это сначала поражало, но потом приходило в голову, что тогда, когда снимался фильм, Епишев был могущественным начальником ГЛАВПУ, а у Жукова, кроме былой славы, никакой другой власти не было, и всё становилось ясно: создатели фильма точно держали нос по ветру.

Угодливая ложь, раболепие, казённый восторг стали частью советского государственного устройства и образа жизни. Сейчас уже известны подробности беспримерного нажима ЦК и ГЛАВПУ на Жукова, заставивших маршала вставить в свои мемуары смехотворное упоминание о Брежневе. Впрочем, что оно смехотворное, в этом ни объект восхваления, ни его организаторы отчёта себе, конечно, не отдавали. А реакция читателей и зрителей на это холуйское усердие была вполне естественной — презрительные насмешки и анекдоты о Брежневе.

***

После снятия Хрущёва стали наводить порядок в истории, заделывать бреши, пробитые докладом о "культе личности" на ХХ съезде КПСС. Учредили дополнительные фильтры для мемуаров. Воспоминания о войне были поставлены под контроль Главного политического управления армии и флота, которое по части политической бдительности стремилось перещеголять не нуждавшийся в подстёгивании Главлит. Воениздат стал здесь монополистом и выпускал одну за другой серые, безликие, казённо-лживые генеральские книги-близнецы. Видимо, занималась этим небольшая группа бездарных и поэтому готовых на всё журналистов. Это было в порядке вещей, "негров" и "негритянской" работы перестали стесняться, время от времени возникали даже скандальные судебные тяжбы из-за гонорара между военачальниками и теми борзописцами, которые писали за них воспоминания.

Когда умер Будённый, его порученец А.Золототрубов (у кавалерийского маршала почему-то порученцем был флотский политработник, впрочем, флагман нашей маринистики Константин Станюкович утверждал, что моряки самые большие любители верховой езды) без тени смущения написал, а «Литературная газета» напечатала: "Семён Михайлович не успел завершить свою четвёртую книгу «Пройденный путь». Я хорошо знал его замыслы, и теперь дело нашей чести — закончить книгу мемуаров, этот волнующий рассказ о судьбе легендарного человека — завещание молодым строителям коммунизма".

В таких случаях говорят: комментарии излишни…

***

Что мемуары Жукова и Рокоссовского изуродованы цензурой — это видно было и невооружённым глазом. «Солдатский долг» Рокоссовского начинался так: "Весной 1940 года я вместе с семьёй побывал в Сочи. После этого был приглашён к народному комиссару обороны. Маршал С.К. Тимошенко принял тепло и сердечно". И ни слова о том, что до отдыха на черноморском курорте Рокоссовский был "в гостях у Николая Ивановича" (молодым людям разъясняю — в застенках НКВД, который возглавлял тогда Н.И. Ежов), где вряд ли его принимали тепло и сердечно. Впрочем, мемуары известных военачальников не только кромсали, не только вычёркивали нежелательное, но и вписывали туда то, что считали нужным.

Спрашиваю как-то у Константина Симонова — не без примеси риторики:

— Вы ведь хорошо знаете этих людей. Почему они позволяют так обращаться со своими рукописями? Почему идут на это? Неужели не надеются, не верят, что рано или поздно их воспоминания будут напечатаны в том виде, в каком они их написали?

— Хотят рано, а не поздно. — Симонов отвечает серьёзно, не реагируя на мою обличительную риторику. — Во-первых, хотят свой кусок славы получить при жизни, опасаясь, иногда зря, а иногда не без оснований, что находящиеся нынче в фаворе другие военачальники кое-что отгрызут от их куска. Во-вторых, семья, дети, внуки, хочется их обеспечить, материальный интерес, гонорар тоже может играть свою роль.

Симонов делает паузу, на мгновение задумывается и добавляет:

— А потом, многие из них привыкли, что пишут за них, что они только подписывают то, что им предлагают, а предлагают им то, что требуется, то, что надо. Ни цены слова они не знают, ни ответственности за написанное слово.

***

Принимается фильм. Это только так говорилось – принимается. На самом деле вершится суд, и Бог весть, каким будет приговор: оправдают (выпустят на экран), дадут срок условно (выбросьте то, переделайте это) или накажут на всю катушку (положат на полку). Доставалось порой даже тем, кто, хорошо усвоив правила — "да" и "нет" не говорить, белое и чёрное не называть, — всячески старался угодить, попасть в жилу, не щадили и их, если выяснялось, что сегодня нужно одобрять и отвергать вовсе не то, что в начале съёмок, и не о чёрном и белом, а о зелёном и красном полагалось нынче умалчивать. А уж к правде и таланту этот суд всегда подходил, как теперь говорят юристы, "с обвинительным уклоном". Оправдывали редко — обычно по счастливому стечению обстоятельств.

Однажды я был свидетелем такой закончившейся благополучно истории на коллегии Гостелерадио. Было это в 1970 году, приближалось двадцатипятилетие Победы. Принимали фильм Марлена Хуциева «Был месяц май», который он снял по рассказу Григория Бакланова «Почём фунт лиха». Бакланов и Хуциев — мои друзья пригласили меня посмотреть фильм, какие-то мелочи вызывали у них сомнения — хотели послушать человека со стороны, в роли которого должен был выступить я. Вероятно, меня они представили как сотрудника их съёмочной группы — посторонних на столь ответственные просмотры обычно не допускали…

Мои друзья нервничали, и их можно было понять: репутация у них была такая, что к их фильму руководство Гостелерадио, вне всяких сомнений, будет относиться с повышенной бдительностью. Бакланова официозная критика уже десять лет прорабатывала за "окопную правду", "дегероизацию", "ремаркизм". У Хуциева были большие неприятности с фильмом «Застава Ильича», вышедшим потом на экраны под названием «Мне двадцать лет», отчасти они были вызваны двумя выступлениями Виктора Некрасова, хвалившего Хуциева, — высокое начальство, для которого Некрасов был как красная тряпка для быка, выходило из себя от ярости. К тому же — должно же было так случиться — за день или два до просмотра был назначен новым главой Гостелерадио Сергей Лапин, а как усердно метёт новая метла, хорошо известно (что вскоре Лапин ещё раз подтвердил).

Кажется, члены коллегии точно не знали, будет ли их новый шеф на просмотре, назначенном на выходной день, на субботу, — поджимали сроки. Однако за минуту-две до назначенного часа в маленьком просмотровом зале появился Лапин. Поздоровался, спросил: "Все здесь?" — и скомандовал: "Начинаем". Погас свет, и пошёл фильм.

Это был прекрасный фильм. Недавно я снова его смотрел, его показывали по телевизору к очередному Дню Победы. Три десятилетия прошло, для кино срок огромный, но фильм не устарел, не поблёк. «Был месяц май» — одна из самых лучших наших картин о войне, как говорится, из той первой десятки, где ещё сохраняются вакантные места. Время это подтвердило.

Оглушённый увиденным, потрясённый душераздирающим документальным финалом фильма, я, кажется, не сразу понял, что обсуждение разворачивается не по привычному, давно отработанному сценарию. Лапин предложил обменяться мнениями тут же, в просмотровом зале. Это означало, что суд будет скорым. А какой маячит приговор? Члены коллегии ещё не знали установок, вкусов, привычек нового патрона. Были поэтому осторожны — как бы не промахнуться. К тому же в маленьком просмотровом зале они во многом лишались привычного начальственного превосходства над обсуждаемыми — не было тут, как в большом кабинете или в зале для заседаний, зримой дистанции между судьями и подсудимыми, все сидели вперемежку, а громить, обличать людей, которые сидят рядом, не очень ловко.

Начались выступления. Члены коллегии были в некотором замешательстве: хвалить боятся, уничтожать тоже не решаются. Один, словно бы бросая утопающему спасательный круг, медоточиво предложил доснять и в финале вставить кадры о вооружённом конфликте с китайцами на острове Даманском — это придаст фильму настоящее современное звучание, которого он лишён. Короче говоря, почти все кусать кусали, но, так сказать, не до смерти.

Кроме одного — этот разносил фильм в клочья. Я обратил на него внимание ещё перед просмотром: протез вместо руки, лицо изуродовано металлической и пороховой пылью. Наверное, сапёр, не повезло бедняге, взорвалась мина, подумал я. Меньше всего я ожидал, что человек с такой военной судьбой окажется яростным противником антифашистского фильма. Бывший сапёр говорил, что фильм выпускать нельзя, это идейно порочное произведение, оскорбляющее наших "немецких друзей" (формула, означавшая руководство ГДР), авторы клевещут на немецкий народ, не делая разницы между немцами из ГДР и немцами из ФРГ (действие в фильме происходит в майские дни сорок пятого года, никакого деления на западных и восточных немцев не было тогда и в помине и не могло быть).

Это был почти патологический случай раздвоения личности. То, что он говорил, противоречило, не могло не противоречить его жизненному опыту, но этот опыт в данном случае для него ничего не значил, он твердил, что только немцы, живущие в ФРГ, несут ответственность за войну, все они реваншисты, тайно и явно сочувствующие фашистам, а в ГДР живут одни антифашисты, которые никакой ответственности за войну не несут. Война его искалечила физически, а духовно он был изуродован нашей лживой пропагандой и фарисейским воспитанием.

С этим феноменом: твоя собственная жизнь, судьба и опыт — это лишь для домашнего потребления, а на публике требуется совсем другое, идеологический железобетон или его муляж — я уже и до этого сталкивался, но не в таком крайнем, вопиющем выражении, как у телевизионного деятеля.

Принимали «Был месяц май» в конце апреля, но у истории этой оказался почти рождественский финал. Лапин никак не отреагировал на критические выступления своих подчинённых, как истинный руководитель так ценившегося у нас волевого склада, он просто пропустил их мимо ушей. Выступая, он сделал — по-моему, для проформы — два-три пустяковых замечания: кажется, какое-то слово счёл не совсем точным, какой-то эпизод затянутым. Поздравил Хуциева и Бакланова, попрощался и ушёл. Вслед за ним, обескураженные и понурые, потянулись к выходу члены коллегии.

***«Встреча на Эльбе». Фото А.Устинова.

Лет через десять после войны довелось мне увидеть мемориальный комплекс в Бухенвальде. К тому времени уже было опубликовано немало воспоминаний и документов об этом концлагере, и я знал и о казнях, и о зверствах эсэсовской охраны, и о садистке Эльзе Кох, и о беспрерывно работавшем лагерном крематории. При этом я отдавал себе отчёт в том, что документы и самые точные описания вряд ли адекватны тому, что здесь происходило когда-то. Поэтому не осмеливаюсь писать об увиденном, о том, что хорошо известно. Скажу только о том, что оказалось для меня неожиданным…

Было лето. С лагерного плаца (лагерь, говоря военным языком, находился над господствующей над местностью высотой) открывалась совершенно идиллическая, пасторальная картина тщательно ухоженной природы — трудно придумать лучшую натуру для художника-пейзажиста, решившего передать на полотне гармонию мира. А я ужаснулся, подумав, каково было бухенвальдским узникам из лагерного ада смотреть на этот рай, — наверное, это было ещё одной страшной пыткой. И о тех тюрингских крестьянах подумал, которые продолжали возделывать свои поля, жили обычной своей жизнью, глядя на трубы крематория, превращавшего людей в дым.

И уже не мог забыть об этом. Потом, лет через тридцать, когда у нас была издана потрясающая автобиографическая повесть «Долгий путь» бухенвальдского узника Хорхе Семпруна — испанского писателя, я убедился, что догадка моя была правильной. Семпрун рассказывает: "Помню, я зашёл в жидкий лесок у комендатуры, за карантинными бараками. На опушке леска я остановился. Дальше шла широкая полоса совершенно голой земли, за ней высились сторожевые башни и ограда из колючей проволоки, через которую пропускали ток. Отсюда открывался вид на богатую и плодородную Тюрингскую равнину. Видно было село посреди равнины. Видна была дорога, на добрую сотню метров тянувшаяся вдоль лагерной ограды. Видны были люди, прогуливавшиеся по дороге. Стояла весна, в тот день было воскресенье, и люди вышли на прогулку. Некоторые взяли с собой детей. Дети с криком вырывались и убегали вперёд. Нередко у обочин останавливались женщины, рвали весенние цветы".

И в такие минуты, пишет Семпрун, ощущение физической тоски становилось совершенно нестерпимым.

***

Наконец вышла у нас «ЧЁРНАЯ КНИГА: О злодейском повсеместном убийстве евреев немецко-фашистскими захватчиками во временно оккупированных районах Советского Союза и в лагерях Польши во время войны 1941—1945 гг.». Организаторами и составителями её были Илья Эренбург и Василий Гроссман, в подготовке материалов участвовали многие писатели — не только евреи, — посчитав это дело своим нравственным долгом: П.Антокольский, В.Герасимова, В.Иванов, В.Ильенков, В.Каверин, Л.Квитко, Л.Озеров, О.Савич, Л.Сейфуллина и другие. Работа началась в 1943 году, а в 1947-м набранная и подписанная в печать книга была запрещена, отпечатанные листы пошли под нож, набор рассыпан. Материалы чудом сохранились.

И вот презентация только что вышедшей книги. Выступает приглашённая на презентацию, приехавшая из Киева дочь одного из самых светлых героев ужасных тех событий — священника Алексея Александровича Глаголева, который, рискуя головой и жизнью жены и детей, спасал евреев. Кстати, отец Алексей — сын известного профессора-гебраиста Киевской духовной академии, настоятеля церкви Николы Доброго на Подоле Александра Александровича Глаголева, защищавшего Бейлиса на известном процессе, доказавшего несостоятельность версии ритуального убийства.

Дочери отца Алексея было во время войны лет десять, но она многое и многих прекрасно помнит и рассказывает о том, как родители прятали и спасали евреев, с поразительной простотой, как о делах совершенно обыденных, само собой разумеющихся — ни одного высокопарного слова, ни намёка на то, что родители совершили подвиг. Один из журналистов задаёт вопрос: "Как вы думаете, почему ваш отец это делал?" Она отвечает, чуть помедлив, — видно, вопрос ей показался странным. Отвечает без малейшей примеси пафоса: "Он не мог поступить иначе".

Какой замечательный пример высокой нравственности и человечности, передающихся из поколения в поколение! Это и есть нравственная неизбежность поступков.

***

Какие только глубокомысленные и хитроумные благоглупости я не слышал и не читал о том, почему Запад празднует День Победы над фашистской Германией восьмого мая, а мы девятого. Вот недавно в одном журнале очередная заметка об этом: "Запад празднует Победу восьмого мая. Мы — девятого. Это не случайно, и дело не только в том, что в Праге до последнего дня оставалась недобитая группировка вермахта, а немцы подписывали две капитуляции: отдельную, торопливую — перед англо-американским командованием, и общую, торжественную — перед всеми союзниками во главе с СССР. На самом деле наша страна вела две войны. Великую Отечественную — за свою честь и свободу и Вторую мировую — за передел мира".

Здесь всё свалено на одну тарелку — и котлеты, и мухи. Бои, продолжавшиеся, кстати, не только девятого, но и десятого мая, никак не связаны с тем, что мы празднуем День Победы девятого. Как и подписанный седьмого мая немецким командованием в Реймсе предварительный протокол капитуляции, названный в заметке почему-то "торопливым" (тогда торопливой можно обозвать и капитуляцию немецких войск, сражавшихся за Берлин), никакого отношения не имеет к тому, что союзники отмечают его восьмого (тогда бы они День Победы праздновали седьмого). Ни при чём здесь и тот передел мира в пользу Советского Союза, который был для Сталина закономерным плодом одержанной победы.

В годы "холодной войны", обличая антисоветские козни Запада, писали, что союзники не случайно отмечают Победу не в один с нами день, опередить нас хотели, умыкнуть, присвоить себе нашу славу. Теперь в этом стали видеть коварство Сталина, его стремление загодя порвать с бывшими союзниками в предвидении того, что после войны они станут главными нашими противниками. Нет оснований отрицать политические и дипломатические манёвры союзников и тем более жестокое коварство и ненасытный имперский аппетит Сталина, но в данном случае всё это к делу никакого отношения не имеет.

А теперь о том, почему же так случилось.

Подписание акта о безоговорочной капитуляции по договорённости с союзниками было назначено на вечер восьмого мая, раньше мы тоже не были готовы, как пишет в своих воспоминаниях Г.К. Жуков, лишь утром этого дня прилетел из Москвы Вышинский, "привёз всю нужную документацию и сообщил состав представителей от Верховного командования союзных войск". "Как мы условились, — рассказывает Жуков о том, что было дальше, — в 23 часа 45 минут Теддер, Спаатс и Латр де Тассиньи, представители от союзного командования, А.Я. Вышинский, К.Ф. Телегин, В.Д. Соколовский и другие собрались у меня в кабинете, находившемся рядом с залом, где должно было состояться подписание немцами акта безоговорочной капитуляции. Ровно в 24 часа мы вошли в зал… В 0 часов 43 минуты 9 мая 1945 года подписание акта о безоговорочной капитуляции Германии было закончено".

Жуков указывает здесь московское время, но в Берлине было центральноевропейское время, и по этому времени акт о безоговорочной капитуляции был подписан восьмого мая в 22 часа 43 минуты. Похоже, что из-за подготовительной горячки никто не обратил внимание на двухчасовую разницу между центральноевропейским и московским временем, которая обернулась разрывом в сутки. Наши союзники, само собой разумеется, жили не по московскому, а по центральноевропейскому времени, и естественно, что днём Победы для них стало восьмое мая.

Наговорено и написано об этом Бог знает что, а всё в данном случае было очень просто — без зловещих тайных политических интриг, ларчик просто открывается…

***

Привезли мне в подарок из США выпущенную к 50-летию Победы кассету с записью популярных песен военного времени. Некоторые из этих песен я слышал по радио в 1944 году, когда вернулся с фронта, их исполнял Краснознамённый ансамбль песни и пляски Красной Армии, целое отделение концерта было им отдано, называлось это, кажется, «Песни союзников».

Сейчас, слушая американскую кассету, вот на что я обратил внимание. У них большей частью песни бодрые, лихие, всё героям нипочём («Мы летим на последнем крыле…», «Здесь вы в казарме, мистер Рэт, здесь телефонов личных нет…»), ритм маршевый и фокстротный. Почти все наши лучшие песни военной поры грустные, печальные, протяжные («До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага…», «Тёмная ночь разделяет, любимая, нас, и тревожная, чёрная степь пролегла между нами…», «Об огнях-пожарищах, о друзьях-товарищах где-нибудь, когда-нибудь мы будем говорить…»). Разница поэтических традиций? Но киплинговское: "Я-шёл-сквозь-ад — шесть недель, и я клянусь, // Там-нет-ни-тьмы — ни жаровень, ни чертей, // Но-пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог, // И отпуска нет на войне!" — ближе нашим песням. Значит, традиции здесь ни при чём. Просто очень уж разная всё-таки была у нас и у них война.

И вспомнил я вот ещё что. Лет тридцать назад на «Мосфильме» снималась одна военная лента. Кому-то из съёмочной группы пришла в голову мысль — посмотреть в порядке знакомства с достижениями "забугорной" кинематографии какой-нибудь из хороших американских фильмов о войне. Навели справки, достали копию — что было совсем не просто, пригласили переводчицу. Фильм действительно оказался хорошим (к сожалению, ни его названия, ни фамилии режиссёра я уже не помню) — это была почти документально снятая история одного батальона, который в Африке сначала драпал от Роммеля, потом американцы в свою очередь дали прикурить Роммелю и драпать пришлось уже немцам, после чего батальон высадился и воевал в Южной Италии. Никакого "приключенческого" сюжета, сюжет — сама война, удачные и неудачные бои, африканский, раскалённый солнцем песок и раскисшие после дождей итальянские дороги, где застревают танки и машины, — короче говоря, "окопная правда" в американском варианте.

И есть в этом фильме такой эпизод — молодой офицер, любимец солдат, который в ходе боёв становится комбатом, американский вариант Керженцева из «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова или Мотовилова из «Пяди земли» Григория Бакланова, — добравшись по непролазной грязи в штаб дивизии, закатывает штабным большой скандал: в его батальон к Рождеству не доставили индейку. Мы стали смеяться, переводчица, не поняв, чему мы смеёмся, оскорблённая нашим невежеством, объяснила: "Индейка — традиционное рождественское блюдо американцев".

Нет, дело не в разных традициях — разная была война…

***

Моя внучка, ещё до школы выучившая наизусть очень понравившееся ей лермонтовское «Бородино», спросила меня:

— Дед, а тебя ранили на Бородинском поле?